Дважды повторенное Ахматовой утверждение, что она сожгла рукопись своей пьесы «Энума элиш» 11 июня 1944 г. в Фонтанном доме. Эта дата и место уничтожения рукописи не соответствуют действительности, поскольку в июне 1944 года Ахматова не жила в Фонтанном доме. И к тому же именно 11 июня выступала на митинге в городе Пушкине. Однако уточнить эту дату не представляется возможным, поскольку никаких иных свидетельств об этом факте, если он вообще имел место, не сохранилось.
Замучена переводами. Жалуется, что от них голова болит и ничего своего писать не может. «Я себя чувствую каторжницей. Минут на двадцать взяла сегодня своего Пушкина — и сразу отложила: нельзя. Прогул совершаю». Вот это действительно, преступная растрата национального достояния — ахматовское время, расходуемое не на собственное творчество, а на переводы.
Если переводить то, что переводил Пастернак, — Шекспира, например, то это не трата, это его щедрость, он одарил свой народ Шекспиром, а если брать переводы Ахматовой — никому не известных корейцев, болгар, — то это ее жадность, лень, сознательная трусость в приближении к значимым именам. А с другой стороны — не хотела бы я читать Данте в переводах Анны Андреевны!
Смирнов предложил ей для перевода «Двенадцатую ночь», и она с негодованием отказалась. «Вы, кажется, забыли, кто я!.. Над свежей могилой друга я не стану… У меня это не в обычае».
Что не в обычае? Переводить произведение, уже переведенное другом, Лозинским? Ей часто это предлагали — вошло в обычай? Двум поэтам предложен один и тот же текст для перевода, один уже его выполнил, получил заработанное — какая ему хула? Два поэта не могут петь на одну и ту же тему? Пастернак перевел «Гамлета», тоже после Лозинского — и мы читаем и один перевод, и другой. Короче, весь поток негодования был задуман лишь для того, чтобы прикрыть свою лень и боязнь перед таким трудоемким и ответственным испытанием, как полноразмерная пьеса Шекспира, а второе — ну, чтобы еще раз сказать: «Вы кажется забыли, кто я!»
Сама она всегда помнит, кто она.
Когда Пастернак ушел, Анна Андреевна по своему обыкновению прилегла на постель. Помолчав, она заговорила о славе. «Жаль его! Большой человек — и так страдает от тщеславия». — Мне показалось, она не права. Разве это непременно тщеславие? У него, видимо, творческое кровообращение нарушено от насильственной разлуки с аудиторией. Слушатели, читатели ему, видимо, необходимы. «Разлучить Пастернака с читателями — это, разумеется, преступление, — сказала Анна Андреевна, — но он-то почему не умеет извлечь из этой разлуки новую силу? Для своей поэзии?»
То есть она сама понимает, что из разлуки можно черпать новую силу. Что публикации — не главный импульс для поэта?
Ей открыли дорогу только к переводам или тщательно отобранным редакторами отрывкам из ее новых стихов. Так, стихотворение из пяти строф превращалось в восьмистишие, вырванное из середины, в другом — из пяти строф выброшены две средних и т. п. А записные книжки безрезультатно заполнялись планами будущих книг — поэтических сборников и мемуарных, большими кусками незавершенных исследовательских работ о Пушкине.
Кто же ей-то не давал черпать силу и реализовывать свои громадные планы вдали от беспокойств, причиняемых славой и писательской суетой?