Мне довелось записывать на пленку многих литераторов. Но кажется, с того памятного дня, когда я однажды записывал Анну Ахматову, мне уже никогда не приходилось иметь дело с поэтом, который бы так ясно представлял себе, что читает стихи не только собеседнику, кто сейчас сидит перед ним с микрофоном — но читает для многих будущих поколений. Чувство будущих читателей было у Ахматовой очень сильно.
Среди ивняка, без каких-либо признаков причала, нас ждал кто-нибудь из семьи на тупоносой плоскодонной лодке. Однажды, провожая Ахматову, я как-то не успел вовремя подать ей руку помощи, и она, выходя на крутой бережок, чуть-чуть оступилась; на лице ее мелькнула на секунду тень испуга, но я уловил, что Ахматова испугалась не падения, а возможности оказаться в смешном положении. Подобной возможности она допустить не могла.
Она считает, что ее великую жизнь все рассматривают в телескоп.
Бедный мой разводик! Думал ли он, что ему будет такая честь, что через сорок лет он будет выглядеть как мировой скандальный процесс.
Да полно! Никто его не считал мировым скандальным процессом — никто.
Анна Андреевна: Мне позвонил Сурков. <…> Я у него спросила: можно ли будет мне из Англии съездить в Париж? «Да, — ответил он, — я видел ваше имя в списке, составленном Триоле». <…> При свидании я ему объясню: я могу быть гостьей Франции, но не Триолешки».
«Грубость апокалипсическая! Секретарша называет меня Анной Михайловной. <…> Эта баба прислала мне письмо с надписью на конверте: «А. Ахматовой». Я этот конверт храню».
Эпилог «Реквиема». Это совсем противоположный смысл, чем «…я памятник себе воздвиг нерукотворный».
<…> Созерцание своей живой еще славы, сознание своей силы и укрепили в Анне Андреевне ее гордыню, <…> это было обоснованное, <…> но все же более, чем хотелось бы, подчеркнутое чувство своей значительности. <…> Разговаривать с нею о литературе и о чем угодно всегда было интересно и приятно, но нередко как-то невольно она направляла беседу к темам, касающимся ее лично — ее поэзии или ее жизни <…>.
Ахматова несла, как нелегкий груз, окрепшее бессознательно и сознательно величие, которое никогда не покидало ее.
И МАЛЫЯ, И БЕЛЫЯ
Подписываться (если пишет не самым близким) «Константин», «Николай», «Александра» может только тот, кто по определению может обойтись без фамилии.
«Милым Рыбаковым с великим смущением. Анна».
Анна.
Соломон Волков: «Ахматова ничего не делала случайно».
«Евгению Замятину Анна Ахматова. Кесарю — кесарево». Дарственная надпись на книге.
«Кесарево» — это ее книга «Белая стая».
Мы, Николай II, Император Всея Руси, и Малыя, и Белыя…
«Фотографы, автографы, лесть, Бог знает что. Я приняла их верноподданнические чувства».
Она примеряла к себе «леди Анну» и на худой конец «профессоршу Гаршину». Называть себя так вслух, подкладывая мысли у всех на виду, как накладные букли, было невозможно. Иронизировать над несостоявшимся августейшеством — более безопасно. Она подкладывала это с неутомимостью паровозного кочегара.