Проверено. При ее всегдашних величии и гордости можно было бы не унижать себя подробностями. Я не только об этом эпизоде — кто его знает, может, и был у нее «звукоулавливатель». Только вот «проверить» это сложновато, не имея, так сказать, доступа. Если она его имела — кто знает, может, как плату, потребовали от нее помощи в установлении контроля — не за ней, а за ее гостями? Этого тоже нельзя отрицать. Дорогу в «Большой дом» (это ленинградское название) она знала — письма брата туда носила (по собственной инициативе, была отправлена назад, даже не заплатили).
28 ноября 1963.
«Кто-то из моих ближайших друзей безусловно состоит у них на жалованьи. Нет, нет, не из ближайших, вы, например, вне подозрений».
Поклонилась ли ей Лидия Корнеевна в ножки, что не приходится теперь отмываться? Здесь интересен, конечно, не ее психоз, а маниакальная подозрительность — чаще, правда, она спокойно называет имена этих «ближайших друзей».
Во время войны М. Д. Вольпин и драматург Эрдман, оба в военной форме, навестили, попав в Ташкент, Ахматову. Они знали только приблизительно, где находился дом и, по ее словам, всякий, у кого они спрашивали, в какой она живет квартире, спешил, в уверенности, что «за ней пришли», сообщить им что-нибудь разоблачительное.
Здесь интересна неосторожная — неужели выброшенная, как SOS, записка в бутылке: смотрите, что здесь было на самом деле?! — оговорка «по ее словам».
Много позже Ахматова рассказывала Берлину, что ей следовало не меньше двух раз в день подходить к окну, чтобы дежуривший на улице шпик мог удостовериться, что она не сбежала, не покончила с собой.
И что происходило, если она, заспавшись, не подходила? А Берлин — он поверил ей? А эти исследования (сколько раз, куда подходить, в чем конкретно надо удостовериться шпику: особенно как бы не покончила с собой! и пр.) кто ей предписал, каким образом?
Она усталая, раздраженная. Рассказала о новых подвигах Двора Чудес. У нее пропали: заметки о Пушкине, воспоминания о Мандельштаме, выписки из дневника Якова Захаровича. «<…> Может быть, еще найдутся, — сказала я. — Может быть, в Ленинграде. А, кроме того, не купить ли вам для рукописей чемоданчик с ключом?» — «Ах, оставьте, пожалуйста, — оборвала меня Анна Андреевна, — какие ключи? Просто хочется все сжечь!»
Рукописи нашлись.
Я спросила, собраны ли у нее, наконец, дома все ее стихи. Все ли записаны? Тут воспоследовал не монолог — взрыв. <…> Она подошла к табуретке, на которой стоял чемоданчик, и с яростью принялась выкидывать оттуда на тахту рукописи, книги, тетради, папки, блокноты. «Как я могу записывать? Как я могу хранить свои стихи? Бритвой взрезают переплеты тетрадей, книг! Вот, вот, поглядите! У папок обрывают тесемки! Я уже в состоянии представить коллекцию оборванных тесемок и выкорчеванных корешков! И здесь ТАК, и в Ленинграде ТАК! Вот, вот!» (Она швыряла на стол тесемки и картонки. Господи, думалось мне, ну зачем выдергивать тесемки? Ведь их развязать можно.)
Тихим, но яростным голосом пожаловалась, что ее папки явно подвергаются просмотру: кто-то бритвой взрезает корешки.