Реставраторский характер платоновского мышления, использующего древнюю мифологию, в которой не было различия между личностью и обществом, между гражданином и государством и вообще между чувственным и идеальным, здесь очевиден. Но для зрелой классики необходим был историзм, который не просто занимался бы мифологией как таковой и не просто фактографическим прагматизмом как таковым.
Логическим синтезом мифологического и фактографического исследования у Платона как раз и оказываются его «Государство» и «Законы» – образцы утопического идеала философа. В утопическом государстве Платона все настолько вечно, прекрасно и незыблемо, что здесь, собственно говоря, уже прекращается живая история и ход времени, как бы смыкаются фактография и мифология.
«Законы» Платона идут в этом отношении еще дальше. В них конструируется не только вечное и неподвижное состояние отдельных группировок внутри государства, но все государство, и притом сверху донизу и без всякого исключения, вечно должно воспевать идеальные законы, плясать в их честь и пребывать в постоянном веселье и восторге [16, с. 140 – 146]. Здесь-то мы и находим подлинное завершение классически полисного историзма, который, будучи социально-политической реставрацией, восстанавливает не что иное, как стародавнее и вполне антиисторическое, чисто мифологическое время.
2. Аристотель
В формальном смысле слова Аристотель является безусловно антагонистом Платона. Тем не менее фактически он иной раз не только не критикует Платона, но и, наоборот, старается углубить его идеализм и вполне сознательно считает платоновский идеализм недостаточным.
Критикуя Платона за обособление его вечных и абсолютных идей от материальных вещей, Аристотель выдвигает подробно развитое в «Метафизике» учение о Нусе-Уме, который является для философа «идеей идей», «местом идей» и абсолютно изолирован от мира вещей (XII 7, 1073 а 4). Этот «Ум», который трактуется у Аристотеля и как космический, и как божественный, имеет свою собственную материю, которую он так и называет «умопостигаемой» (VII 10, 1036 а 9; 11 1037 а 4; VIII 6, 1046 а 34), хотя в то же время является «мышлением мышления», перводвигателем, богом или чем-то божественным (XII 9, 1072 b 14 – 1073 а 13).
«Космический Ум» пронизывает собою не только все вещи вообще, но и каждый мельчайший момент каждой отдельной вещи. Что же в таком случае Аристотель может сказать нам о времени и об историческом процессе? Если идея вещи пронизывает самую вещь до ее последнего и мельчайшего элемента, то, с точки зрения Аристотеля, прежде всего должно представляться ясным, что время неотделимо от движущегося тела, т.е. от движения, и является как бы мерой или числом самого движения, хотя и не сводится к нему.
Действительно, время для Аристотеля представляется в «Физике» скорее всего каким-то «движением и изменением» (IV 10). Но возникают апории, противоречащие этому: изменение совершается в самом теле, время же, по-видимому, находится вне тела; изменение может идти скорее и медленнее, время же не может. Эти апории показывают, что время для самого Аристотеля все же не есть только движение, но оно не может быть без движения («движения» в греческом смысле слова, т.е. всяческого изменения, перемещения, смены состояния мира). Движение – сама стихия времени, и без движения время не воспринималось бы.
Таким образом, время для Аристотеля, как и для всей античности, не существует без его содержательного наполнения, без того, чтобы в нем что-то происходило. Но и для Аристотеля возникает вопрос, чем же является время в событии само по себе и чем оно, в конце концов, отличается от самого движения.
Аристотель разрешает этот вопрос таким образом, что время есть различение в событии «прежде» и «после». Но, сказать так, значит еще ничего не сказать, потому что «прежде» и «после» сами нуждаются в определении и сами представляют ту загадку времени, какую надлежит разрешить. Правда, предыдущее и последующее, по Аристотелю, первоначально относятся к «месту», а не ко времени и потому как будто правомерно могут быть привлечены для определения последнего.