Так греческие герои вошли в русскую жизнь и окончательно утвердились в ней (хотя, конечно, предварительные их визиты совершались уже не раз, вспомним хотя бы «Телемахиду» Тредияковского; а Сумароков, например, вообще повергал к стопам Елизаветы всех греческих богов: «Пускай Гомер богов умножит, Сия рука их всех низложит К подножию монарших ног»).
Вот они, друг за другом, с лицами, повернутыми в профиль, в пышных шлемах, похожих на перекрученные раковины каких-то причудливо больших улиток: Агамемнон, Ахиллес, Нестор, Одиссей, Диомед, Парис, Менелай – изображены на первой странице русского издания «Илиады», – не они ли произвели впечатление на К. Леонтьева в детстве, не их ли он затем имел в виду, когда говорил о герое в «пернатом шлеме», горюя по поводу измельчавшей европейской буржуазной жизни, утратившей былое великолепие?
А мне, десятилетнему, этот пышный ряд, наверное, напоминал другой, воспроизведенный на плакатах, смотревший с книжных обложек (нет, не смотревший, смотрели справа налево, в сторону, мимо зрителя) беломраморный строй гениев марксизма-ленинизма.
6
Вспоминаю свое детство, год 1946, 47-й… Отец, вернувшийся с фронта, видя мою любовь к стихам и первые пробы пера, решил поддержать этот интерес – и стал читать мне на ночь Пушкина, Лермонтова, Жуковского, в том числе и перевод «Одиссеи». Тогда же в букинистическом магазине он купил «Илиаду», третье издание, 1-й том. Эта книга лежит сейчас у меня на столе.
Не стану утверждать, что вся «Одиссея» или хотя бы весь 1-й том «Илиады» были тогда прочитаны. Но какие-то страницы – безусловно. Их и надо читать в детском возрасте: у взрослого человека нет ни простодушия, ни детского непонимания, которое, по-видимому, играет положительную роль: мерное течение стиховой речи завораживает, темные места волнуют (для ребенка и сама жизнь наполовину темна и непонятна) – впечатление остается на всю жизнь и кое-что перестраивает в сознании. Я благодарен отцу, давно умершему, за это чтение вслух; он, отсутствовавший дома четыре страшных года, вернувшийся живым на родную Итаку (Большой проспект Петроградской стороны), наверное, казался мне похожим на Одиссея – Одиссея в темно-синем морском кителе с капитанскими погонами, в черных морских брюках; как мне нравилась эта форма – не рассказать! «И открываются всемирные моря…»
А в эвакуации в Сызрани, где мы с мамой жили у родственников, приютивших нас, за нею и сестрой моего отца ухаживали офицеры, жившие в доме на постое: воинская часть находилась, видимо, на переформировании. Помню танцы под патефон. Нет, вовсе не «женихи»: трудолюбивые (помогали колоть дрова, убирать двор), ладные, славные ребята, молоденькие лейтенанты – мало кто из них, наверное, вернулся домой. Ниже по Волге, под Сталинградом, только что закончилась битва, решившая исход войны. Впереди были еще два военных года.
Сейчас, когда я думаю о своем поколении, о тех, чье детство совпало с войной, мне понятна причина талантливости многих, понятно, почему оставлен ими в нашей культуре неизгладимый след: ребенок, знающий о смерти в пять лет, созревает скорей – он посвящен в трагическую сторону жизни, зашел на ее страшную половину намного раньше, чем те, чье детство пришлось на другие, более благополучные времена.
Не понимаю людей, с удовольствием, а то и с умилением вспоминающих свое детство. Мне кажется, эти люди полны иллюзий, похожих на те, что живут в человечестве по поводу «золотого века», случившегося в далеком прошлом.
На самом деле, насколько я помню, детство полно «страха и трепета», такого страха и такого трепета, который и не снится взрослым людям. Рембрандтовские тени, что живут и дышат на его полотнах, еще гуще внизу, там, где ходят дети. Не потому ли мы в детстве просимся на руки: помню, какое это счастье, когда взрослый поднимает тебя, трех-четырехлетнего, вверх, пусть на минуту: ух, какой тяжелый! Как будто вынимает из тьмы. Эти тени – следы того мрака, который ты покинул совсем недавно: ты не помнишь его, но тьмы боишься.
Вот только одно воспоминание, относящееся уже к позднему, послевоенному детству. После культпохода в театр вечером поднимаешься один по лестнице на пятый этаж; лампочки горят через этаж; бежишь, затаив дыхание, подстерегаемый неведомыми взрослому сознанию чудовищами. Не теми ли самыми чудовищами – циклопами, сиренами, перевоплотившимися божествами и духами, что грезились на каждом шагу гомеровскому человеку?
7
В «Выбранных местах из переписки с друзьями» Гоголь адресует эти пушкинские стихи Николаю I; время от времени и сегодня некоторые исследователи пробуют отобрать эти стихи у Гнедича, передать их царю.
Да нет же, к Гнедичу они обращены, к Гнедичу. А иначе какие бы скрижали были вынесены нам «с таинственных вершин» – уж не новые ли рескрипты и указы?