Впрочем, «небрежение» – наверное всё-таки не то слово, которое должно быть употреблено здесь. В действительности на развитие производительных сил демократического полиса накладывает свою печать всё та же мифологема свободы. Свобода государства – это далеко не в последнюю очередь и его полная хозяйственная независимость. А ещё свобода – это постоянная готовность к войне со всеми её врагами. Готовность же к вооружённому противостоянию чуть ли не всему, что расположено за периметром границ его «союза», тем более исключает какую бы то ни было зависимость полиса от явного ли, потенциального… любого противника. Поэтому экономика демократического государства обязана, больше того – обречена быть автаркичной (от греч. autarkeia – самоудовлетворение), то есть абсолютно герметичной, замкнутой в рамках государственных границ. Конечно, полной автаркии достичь никому никогда не удавалось, но тенденция к хозяйственной самоизоляции тем сильней, чем острее жажда свободы. Меж тем автаркия пусть и позволяет создать временное военное преобладание над противником, но всё же в конечном счёте наносит невосполнимый ущерб любой экономике. Это ещё будет доказано историей не только античного мира.
Кстати, именно такой взгляд демократического полиса на свою свободу, а значит и на автаркию, порождал не просто идеологию – настоящий культ бедности. Именно бедность связывалась им с добродетелью, богатство и роскошь приличествовали только рабству и были неотделимы от всех связанных с ними пороков. Плутарх от имени Александра говорит: «Разве не видят они, сравнивая свой образ жизни с образом жизни персов, что нет ничего более рабского, чем роскошь и нега».[151]
Тит Ливий уже в Предисловии к своему грандиозному труду (11—12) пишет: «Не было никогда государства более великого, более благочестивого, более богатого добрыми примерами, куда алчность и роскошь проникли бы так поздно, где так долго и так высоко чтили бы бедность и бережливость. Да, чем меньше было имущество, тем меньшею была жадность; лишь недавно богатство привело за собою корыстолюбие, а избыток удовольствий – готовность погубить все ради роскоши и телесных утех».[152] «Начало порчи и недуга Лакедемонского государства, – пишет Плутарх, – восходит примерно к тем временам, когда спартанцы, низвергнув афинское владычество, наводнили собственный город золотом и серебром»[153].Говоря о причинной обусловленности упадка и разложения, нужно иметь в виду, что постоянные войны и связанная с этим невозможность развивать собственную экономику постепенно истощали самый ценный ресурс полиса. Мы сказали, что даже умножая свои союзы, город в конечном счёте может принудить их к исполнению союзнического долга на поле боя только опираясь на боевые качества собственной фаланги. Но она состоит уже не из былых героев. Так, например, спартанская фаланга при Ликурге состояла из девяти тысяч тяжело вооружённых гоплитов. Геродот, устами Демарата, отвечающего персидскому царю, говорит о том, что в Спарте около восьми тысяч «мужей», подобных тем, что сражались и пали в Фермопильском ущелье;[154]
в битве же при Платеях она смогла поставить в строй только пять тысяч (формирование илотов не в счёт, ибо его надёжность и боеспособность обеспечивались не только хорошей идеологической подготовкой войны и бдительно надзирающими за ними спартиатами, но и присутствием войск афинян и других греческих городов). К 418 г. до н. э. способных носить оружие было уже менее 5000 человек. Во времена Аристотеля их осталось лишь около тысячи: «Вышло то, что, хотя государство в состоянии прокормить тысячу пятьсот всадников и тридцать тысяч тяжеловооружённых воинов, их не набралось и тысячи»[155]. По свидетельству же Плутарха, к середине III в. до н. э. выжило не более 700 спартиатов, из коих только 100 имели свои земельные наделы. Остальные превратились в неимущую и бесправную толпу. «Сильные стали наживаться безо всякого удержу, оттесняя прямых наследников, и скоро богатство собралось в руках немногих, а государством завладела бедность, которая, вместе с завистью и враждою к имущим, приводит за собою разного рода низменные занятия, не оставляющие досуга ни для чего достойного и прекрасного. Спартиатов было теперь не более семисот, да и среди тех лишь около ста владели землёю и наследственным имуществом, а все остальные нищею и жалкою толпой сидели в городе, вяло и неохотно поднимаясь на защиту Лакедемона от врагов, но в постоянной готовности воспользоваться любым случаем для переворота и изменения существующих порядков».[156]