Вычту двух-трёх скептиков — в истории философии это приличный тип; остальные не знакомы и с самыми элементарными требованиями интеллектуальной благопристойности. Они как самки — все эти великие мечтатели и диковинные звери; у всех «прекрасные чувства» сходят за аргументы, вздымающаяся грудь — за меха, раздуваемые божеством, убеждение — за критерий истины. Напоследок Кант попытался — «по-немецки» невинно — придать наукообразный вид этой форме порчи, этому отсутствию интеллектуальной совести, он изобрёл понятие «практического разума» — особого разума, когда уже не надо беспокоиться о разумности, коль скоро заявляет свои права мораль, коль скоро громогласно раздаётся требование: «Ты обязан!..» Если мы примем во внимание, что почти у всех народов философ наследует и развивает тип жреца, то нас уже не удивит эта привычка чеканить фальшивую монету, обманывая самого себя. Коль скоро на тебя возложены священные обязанности — как-то: совершенствовать, спасать, искуплять людей, коль скоро ты носишь божество в своей груди и выступаешь рупором потусторонних императивов, то ты со своей миссией недосягаем для чисто рассудочных оценок, тебя освящает обязанность, ты сам тип высшего порядка!.. Что жрецу знание! Он слишком высок для наук! — А ведь до сей поры царил жрец!.. Он определял, что «истинно», что «неистинно»!..{14}
13{15}
Не станем недооценивать следующего: мы сами, мы, вольные умы, — мы воплощённое объявление войны всем прежним понятиям «истинного» и «ложного»; в нас самих — «переоценка всех ценностей». К самым ценным выводам приходят дольше всего, а здесь у нас самые ценные выводы — методы. Все методы, все предпосылки нашей сегодняшней научной мысли тысячелетиями вызывали глубочайшее презрение: учёный не допускался в общество «приличных» людей — считался «врагом бога», презирающим истину, считался «одержимым». Человек, занятый наукой, — чандала… Весь пафос человечества, все понятия о том, чем должна быть истина, чем должно быть служение науке, — всё было против нас; произнося «ты обязан!..», всегда обращали эти слова против нас… Наши объекты, наши приёмы, наш нешумный, недоверчивый подход к вещам — всё казалось совершенно недостойным, презренным. — В конце концов, чтобы не быть несправедливым, хочется спросить, не эстетический ли вкус столь долгое время ослеплял человечество; вкус требовал, чтобы истина была картинной; от человека познания вкус равным образом требовал, чтобы он энергично воздействовал на наши органы чувств. Наша скромность шла вразрез со вкусом… Ах, как хорошо они это почуяли, индюки господни — —
14
Мы переучили всё. Во всём стали скромнее. Мы уже выводим человека из «духа», из «божества», мы опять поместили его среди животных. Он для нас самое могучее животное — потому что самое хитрое; его духовность — следствие. С другой стороны, мы решительно противимся тщеславию, которое и тут готово громко заявить о себе, словно человек — это великая задняя мысль всей животной эволюции. Никакой он не венец творения — любое существо стоит на той самой ступени совершенства, что и он… И того много: в сравнении с другими человек получился хуже — самое больное среди животных, он опасно отклонился от своих инстинктов жизни… Но, впрочем, он и наиболее интересен!.. Что касается животных, то сначала Декарт (весьма достойная дерзость!) осмелился помыслить животное как machina; вся наша физиология стремится доказать этот тезис. И мы вполне логично не ставим человека в сторонку (как ещё Декарт), — всё, что вообще понятно до сих пор в человеке, не заходит дальше понимания «машинообразного» в нём. Прежде человека наделяли «свободой воли» — даром высших сфер; теперь мы отняли у него и волю — в смысле особой способности. Прежнее слово «воля» служит теперь лишь для обозначения результирующей — чего-то вроде неизбежной индивидуальной реакции на множество отчасти противоречащих друг другу, отчасти гармонирующих друг с другом раздражений. «Воля» теперь не «созидает», не «движет»… Раньше в сознании, в «духе» человека видели доказательство высшего, божественного происхождения человека; чтобы усовершенствовать его, ему, словно черепахе, советовали вобрать в себя все чувства, прервать общение с земным миром и сбросить смертные покровы: тогда, мол, и останется самое главное — «чистый дух». И здесь мы тоже нашли кое-что получше: в осознании, в «духе» для нас симптом относительного несовершенства организма, пробы и ошибки, попытки достичь чего-то вслепую и на ощупь и прежде всего труды, поглощающие слишком много нервной энергии, — мы отрицаем то, что совершенство возможно, пока нечто осознаётся. «Чистый дух» — чистая глупость: если вычесть нервную систему, чувства, наконец, «смертную оболочку», мы просчитаемся — просчитаемся, да и только!..
15