Тяжелой показалась мне грешная голова её. Гляжу на женский затылок, округлые плечи, а она схватила руку мою, целует. «Сжалься, — говорит, — знал бы ты, как я искала тебя. Уж отчаялась было — не взглянет на меня, думаю, зачем только тешу себя? Лучше в омут головой…» Рука у неё нежная, теплая, сжимает мою, а я диву даюсь. Кто мне послал её? Как это она думала обо мне и откуда узнала, что я измучен? Чей перст в этом — божий или дьявольский? Открыть ли ей, как молился я о спасении её? «Открой», — гудела река. «Открой», — шептал ветерок. «Возлюби её! — убеждали птицы. — Она тебе всех ближе, всех роднее, потому что ты Фома неверующий и Иуда Искариот». Обдало меня жалостью, и я сказал ей: «Я тоже всю зиму думал о тебе». Она встала на колени, прижала руку мою к своему челу и застыла недвижно. «Святой красавец, — говорит. — Верно ли это? Повтори, дай услышать ещё раз». «Верно. Сотворились дурные дела, не могу я долее оставаться в монастыре». «Но что решил ты?» «Хочу постранствовать по белу свету, поглядеть, поразмыслить». «Постранствуй, постранствуй! — вскричала она. — Я тоже странствую. Пускай увидят люди, какой ты. И я пойду с тобой, отче». «Не называй меня так. Эню зови меня, мирским моим именем», — говорю ей. И, сказавши, понял, что и впрямь отрекся от монашеского обета, вспомнил свой сон и отцовские слова: «Как мог и ты отречься от него?»
День тёплый, земля в нарядном уборе, всё тонет в неге, сердце, закованное в цепи отрицания, тянется к женщине, а разум обманывает себя тем, что от еретиков узнает тайну, не ведомую ни Теодосию, ни Евтимию. Что только ни произрастает из проклятой сей тайны? Глазами глядим на неё, ушами слушаем, а разгадать не можем. И если кто скажет — ведома она мне, лжец он. Если же скажет — нет никакой тайны, то — глупец!
На вечерней службе молил я Господа простить мне то, что покидаю святую обитель. Молился Богу, а сам пребывал с Сатаною и нарек Сатану братом господним, и выходило, что в поисках истины стою я теперь между ними обоими, к чему склонны мы, болгары, не разумеющие, что для того, кто поступает так, всё, что сегодня дорого ему как божье, завтра потеряет цену, как дьявольское. И не будет он знать, что его, а что чужое, и легко будет обманывать его и грабить. Ибо знание, добытое постоянным отрицанием, исчезает, как вода в песке, и тот, кто сегодня называет злато железом, а завтра железо — златом, осужден на вечную нищету…
На другой день Арма принесла мне мирское платье, пояс, бурку, вбил я на берегу в землю кол, снял с себя рясу и подрясник, скинул камилавку и посадил на кол инока Теофила, сказав при этом: «Знать тебя не знаю, ведать не ведаю, но пусть грех будет на мне. А если братья подумают, что я утонул, тем лучше, ибо для них я мёртв…»
Л
Уподобился я царевичу из притчи о власти женской красы: заточили его в пещеру с малолетства и предсказали царю, что ослепнет сын его, коли увидит огонь и солнце ранее, чем в двадцать лет. Когда двадцать лет миновали, вывели юношу на свет божий и показали всё, что есть в мире — мужчин, женщин, злато, жемчуга, богатые одежды, оружие, стада. Царевич всему спрашивал название и для чего служит, и слуги объясняли ему. А когда спросил он о женщинах, один из телохранителей в шутку ответил: «Демоны это, мучители людей». Пришел царь узнать, что всего более пришлось по душе сыну. Царевич молвил: «Ни к чему так не стремится душа моя, как к тем демонам, что мучают людей». И подивился царь жестокой силе естества…
Заночевали мы с Армой в запустелом поповском доме. Поужинали в темноте просяной лепешкой и легли — Арма в кухне, я в горнице, где стояла кровать. Укрылся с головой и сотворил крестное знамение, чтобы прогнать злых духов. В доме пахнет пылью и чем-то кислым, окна немытые, и, кажется, караулит тебя нечистая сила, а может и сам поп-вурдалак. Прислушался я — как там Арма в кухоньке? Спустя немного слышу — шаги, скрипнула разделявшая нас дверь и на пороге встала Арма. В одной рубахе. Подошла, присела ко мне на кровать. «Не могу, — говорит, — повести тебя к нашим». «Отчего же?» — спрашиваю. «Оробеешь ты и убежишь. Знаешь, как воздаем мы дьяволу? Предаемся плотскому греху, мужчины с женщинами… Так оно заведено у нас, голубь мой». И умолкла. Волосы распущены, спадают до полу. Слышу дыхание её, сердце звенит в ушах, нечистая сила волнами накатывает на меня. Не та это Арма, что целовала мне руку и взирала на меня, как на святого, но блудница. Сидит, точно самодива у родника, и голос у нее иной, будто издалека доносится. Хотел я сказать ей, чтобы шла прочь, но во рту пересохло. «Ты, — говорит, — пребываешь ещё в горнем раю. Догадавшись о том, учители наши прогонят тебя. Куда мы тогда денемся? Если хочешь, чтобы отвела я тебя к нам, надо мне лечь с тобой. Так поступают у нас с непосвященными. Бог не считает это грехом, потому ведь и сотворены мужчина и женщина различными». И подобно тому, как одна дождевая туча подползает к другой, чтобы разразиться грозою, так и Арма обвила меня сладостной тяжестью женской плоти, чтобы принести прохладу греховному жару в теле моем…