Тут есть одна чрезвычайно
странная вещь, я совершенно не в силах себе её объяснить — пускай уж этим
занимаются психологи, — но я готов поклясться в правдивости своей «исповеди».
Дело в том, что религия при полном отсутствии веры имела, как я уже сказал,
такое целительное действие только при одном необходимом условии: окружающие
люди должны были искренно считать меня верующим. Повторяю, я не знаю,
почему это было необходимо, но это так. Только при этом условии идея бессмертия
и всеобщего воскресения, в которые сам я не верил, могла спасти меня. Отсюда
получалась такая, например, нелепость. Мелкая, но страшно характерная. Я
тщательно соблюдал посты. Ни при ком из знакомых, как бы ни был я голоден, не
решился бы я в постный день съесть хотя бы кусочек скоромной пищи. Меня все считают
постником и аскетом, и такая репутация действительно необходима для меня. Но в
те же постные дни я заходил в какой-нибудь ресторан и без малейшей борьбы
съедал скоромный обед. И вполне понятно, почему без малейшей борьбы. Я вовсе не
верил в посты — мне необходимо было считаться христианином до мельчайших, даже
внешних подробностей, ибо таким путём я мог, по крайней мере, настолько
освободиться от власти смерти, чтобы иметь силы жить.
Вот в чём лежит главная
причина моей лжи, моего систематического обмана, непроходимой стеной
отделившего от людей мою действительную внутреннюю жизнь. Ибо то, что
было относительно постов, было и относительно всего, касающегося христианства.
Везде, где только возможно, я проповедовал христианские добродетели, но
источник всех этих проповедей был всегда один — страх смерти.
И вот всё это создало
мне совершенно исключительное положение к тому времени, к которому относятся
эти записки, то есть когда я уже не гимназист, робко сидящий у двери умирающей
бабушки, а окончивший университет и оставленный по кафедре истории философии и
даже не лишённый некоторой популярности молодой «писатель-проповедник», как
меня называют.
Такое положение и такую
репутацию мне не трудно было создать, ни разу не подав повод заподозрить меня в
фальши, ввиду одной, чрезвычайно важной, стороны моей личности.
_______
Я должен признаться в
том, в чём я никогда, никому в жизни не признавался и не признаюсь.
Да если бы я вздумал
кому-нибудь сказать об этом, разве мне поверили бы? Разве факты всей
моей жизни не противоречат этому? Да, по внешности противоречат. Впрочем, может
быть, противоречат не только по внешности. Я опять-таки бессилен
разобраться в этом. Признание моё заключается вот в чём: моё внутреннее
отношение к пороку, ко злу абсолютно безразлично. Не думайте, что это
теоретическое отрицание морали, добра и зла и т. п. Не в этикетке тут дело,
чтобы одно называть добром, а другое злом, нет. Во мне отсутствует
нравственное чувство. Во мне не хватает какого-то нерва, который реагировал бы
на зло так, а на добро иначе. Мне самому страшно писать это, но несомненно, что
чувства, так сказать, переживания, у меня абсолютно безразличны
относительно грабежа и милостыни, храбрости и трусости, самопожертвования и
изнасилования... Зло, порок как таковой, не вызывает во мне ни малейшего
протеста. О, как мне передать эту муку чувствовать себя ко всему одинаково
мёртвым, ко всему одинаковым ничто?! Внутри меня какая-то пустота, смерть и
тьма. Страх смерти сковал душу, и мысль о смерти опустошила всё. Я долго сам не
знал этого. Жизнь и факты противоречили этому: ведь я чувствовал и чувствую
искреннее отвращение, видя, как совершается какая-нибудь гнусность. Я
считал себя благородным. Я думал, что порок так действует на меня. Все так
думают обо мне и до сих пор.
Но это ложь.
Хоть на бумаге, хоть раз
в жизни признаться в этой лжи и вздохнуть свободно.
Я сделал неожиданное
открытие. Я заметил, что какую бы гнусность я ни думал, какую бы зверскую роль
в своём воображении я ни играл, никогда ни малейшего протеста не шевелилось в
моей душе. Больше того. Как бы скверно или несправедливо я ни поступил, сам
поступок, как таковой, не вызывал во мне ни малейшего раскаяния. Умом я знал,
что это называется дурным, безнравственным, но напрасно напрягал все усилия,
чтобы почувствовать грех. И тут я понял, что во мне душа трупа. Я
почувствовал тогда в первый раз, что во мне атрофировано нравственное чувство,
что я урод. И это открытие привело меня в ужас не меньший, чем когда-то смерть
бабушки.
Помню очень ясно, помню
как сейчас, что в тот же самый момент, в который я раз навсегда признался себе
в этом уродстве, как бы в ответ на это признание, где-то глубоко-глубоко во мне
шевельнулось зловещее чувство страха, но не знакомое мне чувство страха
смерти, а совсем другое, как будто бы живое, во мне появившееся существо...
И я вздрогнул, почувствовав в себе присутствие этой чужой жизни...