— Выходит, он самовольно покинул место службы и зайцем рванул за Тухачевским?
— Никак нет. Написал рапорт с просьбой перевести для дальнейшего прохождения службы…
— Ясно. А почему сейчас в Москве?
— Десятого мая прибыл, сопровождая маршала, то есть бывшего маршала… Ну и семья у него здесь. Не успел перевести.
— Значит, неопровержимые доказательства?
— Так точно. Получены признательные показания большого круга лиц, имевших непосредственные контакты…
— Что ж, жаль… Начинал хорошо — мальчишкой ушел в революцию. В гражданскую воевал достойно.
— Происхождение, Ян Карлович, что ни говори, все же дает себя знать. Сколько бы лет ни прошло.
— Да? И кто же Раковский по происхождению?
— Насколько я помню, из дворян. Но можно уточнить в деле…
— Не нужно. В отличие от вас я совершенно точно знаю, что дед Раковского был крепостным художником, родители — сельские учителя. Происхождение, таким образом, самое что ни на есть правильное — крестьянское. Однако вины его это ни в коей мере не умаляет.
— Виноват, Ян Карлович. Ориентировался по фамилии. Выходит — ошибся.
— Я, представьте себе, тоже. Однажды, в девятнадцатом году… Мы тогда добивали корниловцев на Орловщине. Фамилии — вообще штука сложная. И порой обманчивая. Не находите?
— Честно говоря, не задумывался.
— Напрасно. Наша профессия побуждает размышлять на самые разные темы. Ну вот… — Лапиньш поставил на листе размашистую подпись. — Ступайте. Работы сегодня много… Полагаю, до утра.
Утро наступило уже через несколько часов. Вернее, обозначилось, проступило густой синью, разбавляя антрацитовый сумрак небес. Еще горели фонари. И первые трамваи только собирались выползти из депо.
Он велел шоферу остановить подальше от арки, нырнув в которую сразу оказался в родном дворе.
Ночью шел дождь — мокрая сирень пахла легким, мимолетным счастьем.
В другое время он наверняка не удержался бы — наломал охапку влажных душистых веток. Аккуратно пристроил бы букет возле Нинкиной подушки.
И все равно, как ни старался бы, разбудил жену.
Она чуткая, Нинка, и тревожная, как маленький пугливый зверек, — просыпается сразу от малейшего шороха. Замирает, с ужасом вглядывается в темноту огромными глазищами. И моргает часто — шелестят чуть слышно ресницы.
Сегодня не до сирени.
Прав был Лапиньш, ночка выдалась напряженная — варфоломеевская, пошутил кто-то из ребят.
Воистину так.
А спроси его: у кого были этой ночью?
Что толком происходило в тех домах, куда входили аккуратно, без лишнего шума?
Да и кому, собственно, шуметь, если ясно как день пришли — значит, заберут. Забрали — значит, за дело.
Невинных не забирают.
Так вот, спроси его кто: кого, собственно, брали этой ночью? — не ответит.
Промелькнула ночь, и не осталось в памяти ничего, только саднит невыносимо одна-единственная мысль, большим ржавым гвоздем застрявшая в мозгу, а еще — страх.
Даже ужас.
С тем и шел теперь домой.
Куда ж тут сирень?
Жена — теплая, румяная со сна, тонкие волосы цвета спелой ржи путаются, падают на лицо, хоть и заплетает Нинка на ночь в косу. Да разве ж такая копна удержится в косе?
Едва набросила на сорочку старенький платок — выскочила на кухню, в глазах тревога.
— Ты что куришь, Коля, не ешь? Говори — что?
— Может, еще ничего — пока.
— Может? — Лицо у нее сразу помертвело, осунулось, словно и не было только что нежного, во всю щеку румянца. — Николай, говори толком. Это невозможно, в конце концов.
— Погоди ты! Нечего еще говорить толком. Может, и вообще нечего. Был у Лапиньша. Обычное дело — ночные списки подписывал. И что-то… А, зацепился он за одного комбрига, оказалось — воевали в гражданскую. Не в комбриге, короче, дело, но фамилия его — Раковский. Я докладываю по форме, к тому же, говорю, происхождение явно чуждое дало себя знать. А он: какое происхождение? И смотрит так, знаешь… Внимательно смотрит. Комбриг, между прочим, крестьянских кровей оказался. А Лапиныш вдруг закусил удила. Фамилии, говорит, штука сложная. Не замечали? Нет, говорю, не задумывался. А он: напрасно, наша профессия обязывает над такими вещами задумываться. Все. Бумаги подписал. Вроде и не говорили ни о чем.
— Все. Ты прав, Коленька, это все. Лапиныш! Такие люди просто так ничего не говорят. Конечно же, он знает. Но давал тебе шанс… самому… Теперь все, конец! — Она тяжело упала головой на стол, зарыдала в голос. — Ой, Коленька, погубила я тебя! Пригрел, милый, змею на груди. Господи праведный, за что мне все это? За какие грехи? На свою беду ты, Коленька, меня спас… Зарубили бы вместе с мамочкой и сестрами — и лежала бы теперь там, в степи. А ты горя бы не знал.
— Хватит, Нин! Спас — значит, судьба такая. Что теперь голосить? И вины за собой не признаю — хоть перед Лапиньшем, хоть перед самим товарищем Сталиным. Спас! А кто не спас бы? Как вспомню… В чистом поле — поезд, вагоны — нараспашку, половина — горят. Банда свое взяла — и в степь. Выходит, опоздали мы — и вроде как виноватые. Вокруг люди порубанные — кто насмерть, кто жив. Стон, неразбериха. И — ты… Девчоночка… Сорочка тоненькая, вся в крови. Глаза открыла — смотришь. Как не спасти! Я ж не знал, что ты княжеского рода.