Сам был один и потребовал обычного доклада, слушал, перебивал, давал указания — ничего не происходило!
Аудиенция закончилась, отпущенный на все четыре стороны полковник — на ватных, разумеется, ногах — двинулся к двери.
Но — всему есть предел! — дождался, получил свое.
— Вот что, Гоша, — не отрываясь от бумаг, бросил маршал негромко и как бы между прочим, — еще одна такая выходка, князем ты, может, и останешься, но полковником уже не будешь.
Севка в эту историю верил.
И вообще начался в его жизни этап тихого обожания и учебы, а вернее — натаскивания.
Настоящая учеба была впереди.
Обожал он, понятное дело, молодцеватого полковника.
Тот, в свою очередь, стремительно — с поправкой на время и условия — натаскивал его в хитром и тонком антикварном деле и, надо сказать, был доволен. Память у парня была отменной. Глаз — цепким. К тому же прорезалось вдруг недюжинное, острое чутье настоящего.
И — уж совсем неожиданно — тонкий, безошибочный вкус.
Полковник с удовольствием оставил его при себе, тем паче самому пришлось задержаться — всемогущий маршал со скрежетом зубовным расставался с порученцем.
Но решение, принятое где-то в заоблачных высотах, обсуждению не подлежало.
Потоцкий остался в Германии для оказания содействия специалистам советской военной администрации. Понятно — какого и в чем.
История эта могла длиться еще довольно долго, а Сева Непомнящий — состоять при веселом, образованном полковнике не один год, сначала — учеником и подмастерьем, позже — партнером и, возможно, преемником.
Судьба, однако ж, решила ускорить дело. Возможно, поступая таким образом, она действовала в интересах Всеволода Серафимовича — кто знает, кем бы он стал, преодолев долгий путь?
Случается ведь, и нередко, что подающий надежды ученик становится в итоге бледной тенью наставника.
Не более того, Кто знает?
Но как бы там ни было, в августе 1947-го полковник Потоцкий был застрелен на пороге своего дома.
Накануне он пребывал в больших хлопотах, комплектуя какой-то сложный и чрезвычайно секретный литерный поезд, с отправкой которого очень спешили, однако ж совсем не привлекал к работе Севку.
Такое, впрочем, уже случалось, и тот по простоте душевной просто радовался нечаянной свободе… И неожиданно получил ее в полном объеме.
Следствие было коротким. Стрелял, конечно же, в бессильной злобе недобитый, затаившийся фашист.
Обычная по тем временам история.
Полковник был холост и вообще одинок.
Основательно переворошив его имущество, разочарованные особисты сделали тем не менее широкий жест — передали все Севке, как человеку, близкому полковнику, к тому же сироте.
Имуществу Севка не обрадовался — заменить полковника оно не могло, а прелесть дорогого одеколона и тонких шелковых рубашек он еще не мог оценить в полной мере — мал был. И воспитан иначе.
Только одна вещица согрела сердце — небольшой женский портрет неожиданно обнаружился в бумагах полковника. Портрет был почему-то без рамы и даже снят с подрамника — один холст.
Особисты, возможно, просто не заметили его в кипе иллюстрированных американских журналов, газет и бумажных репродукций.
Возможно, сочли не представляющим ценности.
Но как бы там ни было — оставили.
Севка же, напротив, хорошо помнил эту работу, обнаруженную в одном из замков под Мекленбургом. И то, как повел себя полковник, едва завидев ее в небольшой картинной галерее.
— Не может быть, — произнес он, как показалось Севке, слегка растерянно. — Не может быть. А собственно, почему нет? Висела себе где-нибудь в Тмутараканске, в Богом забытом именьице, которое и рушить-то не стали. Отдали под сельсовет или начальную школу, пока не пришли господа фашисты. А среди них кто-то глазастый. Да, брат, всякие на войне бывают встречи…
— Кто это?
— Может, никто. Марфутка какая-нибудь или Пелагея-скотница. Неплохой портретец неплохого художника. Вероятнее всего, крепостного, коих, как известно, не счесть малевало на матушке-Руси. А может, самого Ивана Крапивина творение, утраченное, как полагают, безвозвратно. Однако в этом еще предстоит разобраться. Так-то, брат.
Разобраться теперь, по всему, предстояло Севке.
Покидая Германию, он увозил бесценный, возможно, холст на дне скромного фанерного чемодана.
И — право слово — так было надежнее.
Москва, год 2002-й
Ночью выпал снег, настоящий — не та мерзкая слякоть, что сыпалась с небес накануне. Возможно, в городе этого даже не заметили.
Там снег не прижился — раздавленный колесами машин, втоптанный в грязный асфальт, он немедленно утратил первозданную чистоту, лишился алмазного сияния — исчез, растворился в общем сером унынии.
Иное дело здесь, в дремучем бору, где вековые сосны-великаны бережно водрузили на свои царственные кроны искрящиеся алмазные шапки. И сухая хвоя, густо покрывавшая землю у подножия сосен, радостно укрылась белоснежным покрывалом.
Снег сровнял обочины шоссе, щедро присыпал глубокие проемы, аккуратно запорошил асфальт.