В свободное время я пропадаю в мастерской художника Виктора Заболоты. Его я знаю с детства. Он жил в нашем доме на четвертом этаже. Учился вначале в детской школе искусств, что на Смоленской, а потом в художественном училище. Высоко Заболота не взлетел. В хорошем зале он не выставил ни единой картины и не сумел организовать ни одной своей выставки. Не умеет он их себе устраивать. И в Союз художников его не приняли. Но Виктор от этого не страдает. Он живет мечтами и не восприимчив к насмешкам века. Заболота мало встречается с другими художниками, мало смотрит их картины и даже не стремится узнать, как там и куда развивается советская и западная живопись.
А куда бы она, живопись, ни развивалась — это никак не может повлиять на работу Заболоты. В магическом пятиугольнике, где все открывается и создается Заболотой, все пять вершин заняты им раз и навсегда: две вершины — рисунок и цвет, две вершины — мировое Добро и мировое Зло, как может видеть и понимать их только Виктор, а пятая — сам он.
Заболота пишет сразу несколько картин, оставляя и возвращаясь к ним вновь. Ни одну из них он не доводит до такой ступени, которая дает мастеру ощущение совершенства. Виктор даже не знает точно, существует ли такая ступень. Он оставляет их тогда, когда уже перестает различать в них что-либо, когда примелькается его глаз. Заболота оставляет их тогда, когда с каждым возвратом все меньше и меньше способен их улучшить, когда замечает, что портит, а не исправляет. Он оставляет их, поворачивая к стене и задергивая полотном. Картины от него отделяются, отдаляются, а когда Заболота снова свежим глазом взглядывает на них, восторг пробивает художника. Тогда он звонит мне. А когда я посмотрю, приглашает заказчика. И его творение навсегда покидает мастерскую.
Сегодня, полный внимания, я рассматриваю последнюю работу Виктора. Река. Стылая вода. Она имеет глубину, свинцово-прозрачная и очень холодная. Небо, не знающее солнца. Над рекой у обрыва изувеченное дерево, а снизу из ствола пробивается зелень.
— Это мы, это Русь, — говорит Заболота.
— Постой, Виктор! — возражаю я. — Кому нужна твоя страсть к крайним выражениям. У тебя, — говорю я, — что-то непомерное. А надо ли это сейчас?
— А Русь и есть непомерная, вечно в борьбе, вечно умирающая и вечно возрождающаяся! — злится Заболота. — А ты поддался Левитану и вслед за ним считаешь нашу природу и нас приятненькими, скромненькими, бедненькими, обиженными. А это далеко не так.
— Эмоции! — отрезаю я.
— Да это слышать невозможно!!! — гневается художник и потрясает руками. — Гена, ты заблудился. Мы — воины, бунтари, борцы. Мы противостоим злу! И за этой картиной у меня очередь. Людям нравится! А это говорит о том, что всем все понятно, кроме тебя.
— Так не бывает, — опять возражаю я. — Как ее воспринимать? Глядя на эту картину, иной человек скажет: «Братцы, кто кого формирует — жизнь человека, или стоицизм человека — саму жизнь?»
— Молодец! — кричит Заболота и обнимает меня. — Вот за это я тебя и люблю. Кроме тебя никто такого не скажет. Ты чувствуешь мои работы и понимаешь их глубже меня. — И тут же достает из заляпанного краской шкафчика бутыль из-под шампанского. — Это смородиновая настойка. Самогон — слеза, сам выгонял, три раза через противогаз пропускал. А смородина с собственной дачи. — После того как бутыль наполовину пустеет, Заболота встает и торжественно объявляет: — А теперь я тебе покажу вот эту картинку, а точнее эскиз. Недавно нашел. — И он выставляет передо мной портрет Марины.
Я помню его. Виктор писал этот портрет сразу после нашей свадьбы. Я тихонько провожу по портрету рукой, и во мне тонко начинает ныть разбуженное картиной чувство к жене. Как будто те места, которых я касался сейчас на портрете, — ее глаза, шея, волосы, — покрылись драгоценной пыльцой.
Я уже не один год живу без того, что отпущено мне на земле. Мне оставлены разум, есть убеждения. Я созрел до них. И забот об общественном благе по горло. Такова журналистская доля. А родной косточки — нет. И одна любовь Марины, которой я лишен, словно перевешивает весь остальной мир. Я хочу говорить и слышать от нее простые слова: «Любишь?» — «Люблю! А ты?», — сказанные взглядом или шевелением губ. И чтоб наполняли они мою душу тихим праздничным звоном. Сейчас, глядя на портрет, я не могу представить или вспомнить какой-либо недостаток моей бывшей жены.
Неожиданно для самого себя я вскакиваю со стула, хватаю пальто, шапку и, не прощаясь с Заболотой, выскакиваю на улицу.
«Мне надо домой, мне надо к жене!» — стучит у меня в мозгу. И передо мной появляется ступенька тумана. Туман перемещается. Я смотрю на него, и мне кажется, что сгусток тумана, пришедшего сверху, висит, как твердое тело, и постепенно приобретает ажурную конструкцию моста. Он тверд и неподвижен.
Видение столь явственно, что легко отличить его затемненную нижнюю сторону от боковой светло-песчаного цвета. Я вхожу на ступени, чтобы подняться на мост, но они ведут меня вниз. Внезапно туман рассеивается, и я оказываюсь в Новых Черемушках, неподалеку от своего дома.