Концепт «судьба» в романе, кроме того, напоминает некое идеальное и равно гениальное математическое уравнение, уравнение жизни и уравнение судьбы, которое суждено (именно
Концепт «судьба» в романе явлен в логике исторического процесса, не просто подчиняющего, но подменяющего личную волю. И это очевидно как во внешних воздействиях на человека, так и в ситуациях его казалось бы собственного выбора, как это часто происходит с одним из самых «запутанных» и рефлексирующих героев – комиссаром Крымовым. Высокие командные чины, привыкшие определять ход войны и держать в своих руках судьбу войны и множества людей, оперируя больше картографическими категориями, оказываясь в «жизненной квашне» реального боя, растворяются в судьбоносной стихии: «Война, которую командующий привык толкать, вдруг втянула его в себя, он стоял тут, на сыпучем песке, одинокий солдат, потрясённый огромностью огня и грома, стоял, как стояли тут, на Бергу, тысячи и десятки тысяч солдат, чувствовал, что народная война больше, чем его умение, его власть и воля. Может быть, в этом ощущении и было то самое высшее, до чего суждено было подняться генералу Ерёменко в понимании войны»[455]
.И сколько бы вариантов личной судьбы ни было представлено, что неизбежно по причине персонажной многонаселённости романа-эпопеи, охватывающего все «фронты» войны, все они связаны и обусловлены самым масштабным событием века – мировой войной: «В судьбе лагерных людей сходство рождалось из различия. Связывалось ли видение о прошлом с садиком у пыльной итальянской дороги, с угрюмым гулом Северного моря или с оранжевым бумажным абажуром в доме начальствующего состава на окраине Бобруйска, – у всех заключённых до единого прошлое было прекрасно»[456]
. Единой оказывается и психологическая подоплёка вынужденной лжи лагерных заключённых, незлой, утверждающей жизнь: «Чем тяжелей была у человека долагерная жизнь, тем ретивей он лгал. Эта ложь не служила практическим целям, она служила прославлению свободы: человек вне лагеря не может быть несчастлив»[457].Своеобразными знаками общей судьбы-несвободы становятся не столько сами по себе бытовые лишения, сколько ограниченность, узкоцикличность бытия: «Судьба, цвет лица, одежда, шарканье шагов, всеобщий суп из брюквы и искусственного саго, которое русские заключенные называли «рыбий глаз», – всё это было одинаково у десятков тысяч жителей лагерных бараков»[458]
. «Знаки отличия», связанные с судьбой, обусловлены общностью правил лагерной «игры», расчеловечивающей, обезличивающей, превращающей в массу; цвет лоскута оказывается своеобразным обозначением судьбы: «Для начальства люди в лагере отличались номерами и цветом матерчатой полоски, пришитой к куртке: красной – у политических, чёрной – у саботажников, зелёной – у воров и убийц. Люди не понимали друг друга в своём разноязычии, но их связывала одна судьба»[459].