Философское понимание свободы Гроссман связывает с жертвенностью (эссе «Сикстинская мадонна») не столько в религиозном её воплощении, сколько в горестных размышлениях о геноциде в XX веке. На фоне бессмертного, вневременного произведения Рафаэля («Мадонна с младенцем на руках – человеческое в человеке – в этом её бессмертие <…> Человек осознаёт себя, свой крест и вдруг понимает дивную связь времён, связь с живущим сегодня, всего, что было и отжило, и всего, что будет»[251]
) писатель оценивает два вида тоталитаризма: фашизм и сталинизм. «Страшно носить под сердцем сына и слышать рёв народа, приветствующего Адольфа Гитлера. Мать всматривается в лицо новорожденного и слышит звон и хруст разбиваемых стёкол, вопли автомобильных сирен, волчий хор затягивает на берлинских улицах марш Хорста Весселя»[252]. Абсурдность фашизма как исторического и человеческого явления подчёркивается своеобразным кинематографическим приёмом через подачу характерного звукового ряда, оппозиции ужасающего шума и ещё более зловещей тишины: «Вот глухой стук моабитского топора. Мать кормит ребёнка грудью, а тысячи тысяч складывают стены, тянут колючую проволоку, возводят бараки <…> А в тихих кабинетах проектируются газовые камеры, автомобили душегубки, кремационные печи»[253]. После тезиса о сокрушённом «германском фашизме» автором разворачивается тема советского варианта тоталитаризма с его основными вехами: всеобщей коллективизацией, довоенными репрессиями и послевоенной «лагеризацией». И здесь он видит мадонну и её сына, указывая то на глаза, то на символы святости, сопряжённые с натуралистичностью описаний: «Она современница поры всеобщей коллективизации <…> Я видел её в тридцатом году на станции Конотоп, она подошла к вагону скорого поезда, смуглая от страданий, и подняла свои дивные глаза, сказала без голоса, одними губами: «Хлеба» <…> Я видел её сына – уже тридцатилетним <…> в ватнике, порванном на молочно-белом плече, он шагал тропинкой по болоту <…> Мы встречали её в 1937 году, это она стояла в своей комнате, в последний раз держа на руках сына, прощаясь, всматриваясь в его лицо, а потом спускалась по пустынной лестнице немого многоэтажного дома. <…> На двери её комнаты положена сургучная печать, внизу ждёт её казённая автомашина»[254].Концептуальную роль в тексте играет упоминание Сталина и Гитлера в одном ряду – ряду зрителей, ибо, несмотря на исторический масштаб «деятельности», они ничто в сравнении с Вечностью, олицетворенной великим произведением Рафаэля. Эта мысль имеет определенный толстовский подтекст и отсылает к сцене из «Войны и мира», когда раненый князь Андрей осознаёт ничтожность Наполеона в сравнении с человеческими ценностями: «…так мелочен казался ему сам герой его [Наполеон], с этим мелким тщеславием и радостью победы, в сравнении с тем высоким, справедливым и добрым небом, которое он видел и понял»[255]
. Небо, море, открытый воздух и другие символы свободы (а не её оппозиции – несвободы) крайне редко появляются в реальном локусе художественного пространства В. Гроссмана, они связаны, как правило, с воспоминаниями, снами, дежавю (финал новеллы «Мама») или прозрениями изменённого сознания (сцена ночного купания в новелле «Авель (Шестое августа)»).Упоминания Гитлера и Сталина, занимающие примерно одинаковое «абзацное» пространство, однородно и по авторской тональности. Ср., «Но Владыка Европы не мог встретить её глаз, он не мог встретить взор её сына – ведь они были людьми. Их человеческая сила восторжествовала над его насилием»[256]
и «Сталин <…> подошёл к картине, долго, долго всматривался в лица матери и сына, поглаживая свои седые усы. Узнал ли он её… Думал ли он о ней в пору своего величия?»[257] Эта сцена истинного или мнимого величия позволяет увидеть ещё одну толстовскую реминисценцию. «Узурпаторы» XX столетия перед «Сикстинской мадонной» Рафаэля напоминают Наполеона перед портретом сына: «Весьма красивый курчавый мальчик, со взглядом, похожим на взгляд Христа в Сикстинской мадонне, изображён был играющим в бильбоке <…> Хотя не совсем ясно было, что именно хотел выразить живописец, представив так называемого короля Рима протыкающим земной шар палочкой, но аллегория эта <…> Наполеону, очевидно показалась ясною и весьма понравилась»[258].