На пятый день к вечеру народу уж собралось очень много. Говорили потом, что во время приговора около суда было тысячи три человек, но я думаю, что это преувеличено. […] Будут или не будут смертные приговоры? Этот вопрос гвоздем сидел в голове. Вся публика высыпала из трактира на улицу и выстроилась на тротуаре против суда. Сюда пригнана была масса казаков, которые выстроились на лошадях лицом к нам сплошным рядом с пиками, направленными прямо в нас, чуть не касаясь нас. Казалось, при малейшей попытке сделать хоть маленькое движение вперед, неминуемо наткнешься на казацкую пику. На противоположной стороне расставлены были солдаты с ружьями. Сколько времени мы тут простояли против морд казацких лошадей и пик – не знаю; знаю только, что ожидание было самое томительное. На казаков и на их пики никто, я думаю, и не смотрел. Все глаза направлены были на окна суда. Вот зажглись огни, мелькают какие-то фигуры. Напряженная тишина. Слышно только стук копыт казацких лошадей, которых казаки осаживают от времени до времени немного назад, когда они уж слишком к нам приближаются. Вдруг с противоположного тротуара раздается пронзительный, нервно вздрагивающий женский голос, в котором слышатся рыдания: «Ковальскому смертная казнь! Ковальскому смертная казнь!» […] В ответ на это с разных сторон послышались крики: «Шемякин суд! Башибузуки! Палачи!» и т. п. Тут солдаты вышли из своей пассивной роли и прикладами стали оттеснять нас в боковую улицу. При этом один из солдат, вошедши в азарт, ударил прикладом маленького мальчика лет пяти, который стоял тут же невдалеке около какой-то лавочки. Бывший в эту минуту вблизи от этого места и видевший эту возмутительную выходку Виттенберг* ответил на нее выстрелом из револьвера в солдата, после чего в нас сделано было два залпа, которыми убито было двое и ранено еще, кажется, двое. Стреляли еще некоторые другие с нашей стороны, но раньше ли залпов солдат, одновременно ли или после – я уже не могу сказать. Остановиться подбирать убитых и раненых не было никакой возможности; сзади напирала толпа и подгоняли прикладами солдаты. Перешагнув через упавших, отодвигались дальше. Через две-три улицы солдаты нас оставили, и мы толпой отправились на Приморский бульвар, где удивленная таким появлением мирно гуляющая публика, окружившая нас из любопытства, услышала такую речь: «Господа!
Вы вот тут гуляете, веселитесь, а недалеко отсюда, на Гулевой улице людей приговаривают к смертной казни, других прямо на улице убивают. Неужели это вас не возмущает?» […]
В эту же ночь начались массовые аресты, которые продолжались и в последующие дни. […]
4. В. С. Иллич-Свитыч[131]
Из воспоминаний об И.М. Ковальском
[…] Последняя ночь перед казнью памятна мне очень хорошо. Я как теперь вижу Ковальского в сером пиджаке из какой-то летней материи, – сшитом нашими дамами специально для суда, так как имевшийся у Ивана старый был уже чересчур истрепан, – шагающим в своих истоптанных без подошв ботинках (все как-то собирались купить ему новые, но так и не собрались) от стола под окном к двери, с стаканом почти холодного чаю в руке. […] За все время моего знакомства и за последние дни до роковой ночи Ковальский никогда не говорил мне ничего о своей личной жизни. Я знал только, что он сын священника, бывший воспитанник подольской семинарии. В эту ночь он почему-то сам заговорил об Анне Алексеевой*, которую сильно любил. Всегда сдержанный, занятый, по-видимому, исключительно революционным делом, он вдруг заговорил со мной свободно, откровенно о своих личных чувствах. Признаюсь, несмотря на то, что я был отчасти польщен этим, так сказать, доверием, указывавшим на его близость и симпатию ко мне, мне все же это показалось несколько неприятным. Мне почуялось в этом как бы душевное ослабление и в то же время полусознательно промелькнуло предчувствие недоброго. Думая затем, что, может быть, на другое утро (я не знал, что он его больше не увидит) он пожалеет, что коснулся самых интимных сторон своей жизни, я старался навести разговор на другие предметы. Но Иван, может быть, инстинктивно предчувствуя, что последний раз говорит с относительно близким ему человеком, не унимался и много, и долго, с увлечением говорил о любимой им девушке. Припоминая иные из его отзывов о знакомых нам женщинах из радикального мира, я поражался нежностью его сердца. […]
Мы почти не касались в эту ночь никаких общественных вопросов, ничего уже не говорили о суде, о приговоре и провели время в беседе часов до трех утра. Ложась последний раз спать, Иван даже не произнес своей обычной фразы о том, что он ничего не имеет против своей смерти, если она будет только продуктивной. […]