Когда началась массовая эмиграция евреев в Америку и Израиль, некоторые отъезжанты, зная, что я разбираюсь в старине, рекомендовали меня в качестве эксперта. Я побывал тогда в самых разных еврейских семьях, в самых разных квартирах, иногда попадая к родственникам очень известных людей, чьи отцы и деды были расстреляны при Сталине. Потомки этих красных сановников были большей частью крайне невежественны и не понимали, какими эстетическими ценностями владеют. Частенько не могли отличить олеографию, привезенную из Германии, от подлинной голландской картины. Обычно около отъезжантов вертелась масса жулья в надежде что-нибудь схватить на халяву. Я честно объяснял владельцам, сколько это может реально стоить. Я как бы попадал в чрево красной Москвы. Я всегда умело выспрашивал, откуда родом семья владельцев антиквариата, и большей частью оказывалось, что их предки жили или в Одессе, или в Бессарабии, или в примыкающих к этим местам районах Украины. Я всегда интересовался, откуда в их доме старинные вещи. Мне уклончиво отвечали: от папы или дедушки. Только одна женщина честно сказала: папа это все покупал еще до войны в комиссионном, где его брат работал оценщиком. Правда, помню одно исключение: некая дама, пытавшаяся продать портрет школы Рубенса, рассказала, что у ее деда, крупного киевского торговца хлебом, были и старинные испанские гобелены, и резная мебель шестнадцатого века, и много другое. Но все уже давным-давно продали. В основном все упиралось в так называемые спецмагазины, склады вещей, конфискованных у бывших владельцев, где их за смешную цену продавали новым властителям.
Сын Курилко на меня обиделся за описанную мной историю его отца-антикоммуниста и обещал даже меня убить. В одной бульварной газетенке он опубликовал интервью, в котором упоминул интересный факт. Оказывается, Курилко-сын был приятелем некой Людмилы Ильиничны Баршевской, последней жены красного графа Алексея Толстого. По-видимому, эту многоопытную даму “графу” в постель подложили органы для того, чтобы контролировать доходы писателя и его имущество, которое потом отошло государству. Курилко-сын писал о том, что старинную мебель Алексею Толстому и Людмилке (как называли ее московские знакомые писателя) помогали доставать органы. Существовал в Москве такой закрытый для посторонних магазин, куда свозили конфискованные у расстелянных вещи. Точно так же нацисты обзаводились еврейским барахлишком, а то, что на этих предметах кровь убитых, их не волновало. Но вещи хранят память об их прежних владельцах.
...Каждое поколение, уходя, уносит с собой в могилы свои маленькие и большие тайны. Сейчас активно уходит поколение, а точнее, целый куст поколений, рожденных до войны, и большинство уходящих не рассказало правды ни о себе, ни о своих семьях, ни о способах выживания, ни о компромиссах с властью. Вот Луи Селин, в общем-то средний писатель, писал правду о себе и о режиме маршала Петена – людях, спасших Францию от красной чумы, Народного фронта Леона Блюма и Мориса Тореза. Вот в России кое-что о себе самом писали Александр Блок, и Замятин. Пробовал о себе писать и Иван Бунин, но боялся левых евреев, кормивших его во Франции с рук, как белого голубя, и давших ему Нобеля. Конечно, и Толстой, и Достоевский, и Чехов много о себе и своем опыте рассказали, и поэтому они интересны и по сей день. Человек-то не меняется, он просто приспосабливается к новым условиям и мимикрирует под современные поветрия, именуемые почему-то прогрессом и новым толерантным мышлением.
Вот я сам, ставший подагрической развалиной, почему-то вспоминаю себя в разные эпохи своего существования, по мере сил, естественно и непредвзято, не стесняясь собственного ничтожества и убожества.
«В России первичен звук, согласный стихии беспощадного ветра»