Александр Семенович выпустил изо рта голубой клуб дыма, на мгновение закрывший бронзового двойника.
— Занятно это вы говорите, Густав Максимилианович. Выходит, угадал свою судьбу?
— Да. Это замечательные стихи. Они будут жить, пока на земле будут жить люди. Хотите, я вам прочту? — неожиданно предложил Воробьев.
— Валяйте! — равнодушно согласился Александр Семенович. — Какое такое предсказание?
Воробьев сцепил пальцы рук, сложенных на колене, и поднял глаза к верхушкам деревьев. В его суховатом чистом стариковском лице словно проступил внутренний свет, помолодивший его.
Голос его был надтреснут и тих, почти робок:
Александр Семенович слушал, куря.
Он не отрывал взгляда от Александра Сергеевича. Положительно, отлитое из бронзы худощавое юношеское лицо жило своей таинственной жизнью, и это озадачивало Александра Семеновича. Вероятно, мерцание закатного света сквозь ветки создавало эту иллюзию жизни и движения, но Александр Семенович готов был поклясться, что при первых звуках стихов двойник на резной скамье слегка подался вперед и как будто стал прислушиваться. Но голос военрука отвлек внимание от памятника.
Знакомое ощущение музыки уже охватывало Александра Семеновича. Стихи текли, как волна. Как и эти, врезанные в камень памятника, они доходили до сознания Александра Семеновича музыкой, напевом, а не словами.
В них было много чуждых слуху звукосочетаний, как будто другого, нерусского языка. Или не того русского языка, какой знал Александр Семенович, на каком привык разговаривать.
«Столп», «лира», «пиит», «сущий» — это мешало уследить за смыслом и раздражало.
Только на четвертом периоде мерного качания стиха Александр Семенович повернул голову к Воробьеву, и глаза сузились. Лицо его стало напряженно внимательным.
Тот же внутренний ясный свет, которым сияли глаза военрука, пробежал теперь в глазах Александра Семеновича.
Он ближе подвинулся к Воробьеву и в неподвижности дослушал до конца.
Минуту оба молчали.
Первым пошевелился Воробьев.
— Что скажете, товарищ Пушкин?
Александр Семенович поднял руку и пошевелил в воздухе пальцами, будто ловил другие, не привычно-ежедневные, а новые и волнующие слова.
— Здорово! — сказал он наконец, так и не найдя этих слов, и вдруг потускнел и нахмурился.
Воробьев выжидательно смотрел на него.
— А вот божье веленье ни при чем! Начал про свободу, и вдруг богом всю музыку испортил!
Густав Максимилианович Воробьев разнял сцепленные пальцы и всплеснул руками в воздухе.
— Александр Семенович, товарищ Пушкин! Вы же поймите, в какое время он писал! Сто лет назад! В то время Маркс только родился и во всем мире была только одна республика, в Америке. Кроме отдельных передовых личностей, люди без оглядки на бога пальцем боялись пошевельнуть.
— Разве что так, — протянул Александр Семенович, пристально смотря на бронзового Александра Сергеевича. — Только если он стихи писал знаменитые, следственно был передовой личностью, как вы говорите. Вот тут и не сходится. Выходит — бог в нем крепко сидел, вроде глиста. И царь тоже.
Густав Максимилианович мгновенно помигал ресницами и вдруг захохотал дружелюбным басовым смешком.
— А знаете, Александр Семенович, мне нравится ваша логика. Твердая, организованная и последовательная.
— Чего это за ягода «логика»? — спросил Александр Семенович. — Опять непонятно заговорили?
— Ну, образ мыслей. Вас не собьешь с линии.
— Это верно. Я хоть серый и дальше азбуки не пошел, а свою думку держу крепко.
— Это мне в вас и нравится. Во всех вас, во всех большевиках, — ясная целеустремленность и боевая непримиримость мысли.
Оба замолчали. Солнце скатывалось к горизонту. Последние лучи, прорвавшись сквозь невод ветвей, вспыхнули вокруг кудрявой головы Александра Сергеевича Пушкина, окружив ее трепетным ореолом.
— Пора идти! — сказал Александр Семенович.
— Хотите, товарищ Пушкин, у меня чайку попить? — предложил Воробьев. — А я вам еще Пушкина дома почитаю. Там уже бога не будет. А вам нужно же узнать как следует своего однофамильца. Неужели вы его совсем не знаете?
— Чудак вы, Густав Максимилианович, — ответил Александр Семенович, — я же вам говорил! Моего всего образования — первый класс в деревенской школе. А после некогда было. Моешь в аптеке бутылки с восьми и до двенадцати — спину и руки до того ломит, что не знай, как до лежака дорваться. Я до флота и газет почти не читал. Только на корабле, уже в организации, глаза открыл на книгу. Но все политическое. На другое времени не хватало. А вы — Пушкин! Куда мне! А насчет чаю — согласен. Потопали!