Она притиснула его к себе, торопливо пробежала губами по его горестному лбу, по глазам, по лицу, трепеща вся от благодарности за то, что он есть. Живые волоски на его лице покалывали губы, рождая чувство уверенности, что и вечно он будет с нею.
— Захмелел я что-то, — тихо молвил Сергей Митрофанович. — Пора костям на место. Сладкого помаленьку, горького не до слез.
— Еще тую. Про нас с тобой.
— A-а, про нас. Ну, давай про нас:
И снова увидел Сергей Митрофанович перед собой стриженых ребят, нарядную, зареванную девчонку, бегущую за вагоном. Эта песня была и про них, еще не умеющих защищаться от разлуки и горя.
Старухи на завалине слушали и сморкались. Панина мать жалостливо рассказывала в который уж раз:
— В ансамблю его звали, а он, простофиля, не дал согласия.
— Дак и то посуди, кума: если бы все по асаблям да по хорам, кому бы тогда воевать да робить?
— Неправильные твои слова, Анкудиновна. Воевать и робить всякий может. А талан богом даден. Зачем он даден? Для дела даден. На утешенье страждущих…
— Талан у каждого человека есть, да распоряженье на него не выдано.
— Мели.
— Чего мели? Чего мели? Талан — делать другим людям добро — все одно есть, да пользуются им не все. Ой, не все!
— У меня вот талан был — детей рожать…
— Этого у нас у всех излишек.
— Не скажи. Вон Панька-то…
— А чего Панька? Яловая, что ли? В ей изъян? В ей? — взъелась Панина мать.
— Тиша, бабы, слухайте.
Но просудачили песню старухи. Подождали они еще, позевали, которые крестясь, а которые просто так, и разошлись по домам.
На поселок опускалась ночь. Из низины, от речки Каравайки, по ложкам тянуло изморозью, и скоро на траве выступил иней. Пятнать начало огороды, отаву на покосах, крыши домов. Стояли недвижные леса, и цепенел на них последний лист.
Шорохом и звоном наполнится утром лес, а пока над поселком плыло темное небо с игластыми звездами. Такие вызревшие, еще не остывшие от лета звезды бывают лишь осенями.
Покой был на земле и в поселке. Спали люди. И где-то в чужой стороне вечным сном спал орудийный расчет, много орудийных расчетов. Отяжеленная металлом и кровью многих войн, земля безропотно принимала осколки, глушила в себе отзвуки битв, но в теле старого солдата война жила неизбывно. Он всегда слышал ее в себе.
Тамань
Это было лет двенадцать назад. В Тамань я приехал с единственной целью посмотреть этот «скверный городишко», где когда-то бывал Лермонтов, походить по тем местам, где ходил он, отыскать тот берег, к которому причалила лодка «с честными контрабандистами», где сидела «ундина» у скалы, где чуть не погиб Печорин, а может, и сам офицер Лермонтов, — потому что в конечном писательском счете многое берется в книги из той жизни, какой жил сам писатель, и, вполне вероятно, то, что произошло в Тамани, могло случиться с самим Лермонтовым.
Приехал я в Тамань поздно вечером на попутной машине путешествующего московского адвоката. Он подхватил меня в станице Старо-Титоровской, провез по однообразной пыльной дороге вдоль довольно жалких хлопковых плантаций и доставил на место. Было в тот час так темно, как бывает только на юге в сентябре, когда и небо, и земля, и строения — все поглощено мраком. Я не знал, куда мне идти, к кому обратиться за советом, и поэтому, без всякой задней мысли, спросил попутчика, где он будет ночевать.
— В машине! — неожиданно свирепо ответил адвокат. — К тому же я всегда сплю с заряженным ружьем!
Несмотря на то что мы с ним проехали вместе часа полтора и довольно мирно и любезно толковали о всякой всячине, он, как только я спросил его о ночлеге, сразу насторожился, видимо заподозрив меня в желании похитить его забитый пылью, расшатанный, тарахтящий «Москвич».
— Да вы что!
— Да, да, в машине буду спать, и не вздумайте подойти!
После этого я остался совершенно один в ночном мраке,
только где-то далеко-далеко, на высоте, желтел маленький, как прокол, одинокий свет. Поначалу мне было обидно, но затем стало даже как-то и интересно. Начала сказываться
Тамань, с тем ее романтическим окрасом, который то ли всегда в ней был, то ли его создал Лермонтов. После этого и мрак, и бесприютность показались мне естественными, и я, нашаривая ногами дорогу, пошел неведомо куда. Постепенно глаза освоились, что-то смутно стало проступать, и я различил дом и высокий забор. И пошел вдоль забора, а когда миновал его, то увидел в стороне электрическую лампочку, подвешенную к крыше какого-то магазина. И направился туда.
Из тьмы навстречу мне выявилась фигура с ружьем.
— Добрый вечер! — еще издалека крикнул я как можно приветливее.
— Кого надо? — спросила фигура и остановилась в настороженном ожидании.
— Тут есть у вас дом приезжих?
— Откуда приехал? — Фигура не двигалась. Мне показалось, она что-то делала с ружьем.
— Из Ленинграда! Из Ленинграда я!
— Из Ленинграда? — уже удивленно и даже уважительно спросила фигура. Помолчала и — недоверчиво: — Не врете?
— Ну что вы, у меня и паспорт есть!