А в начале лета, по ночам, когда стихает гул города и дома спят, распахнув окна, в липах поют соловьи. Самые настоящие соловьи! Кто-нибудь, может быть, и не поверит: ну, откуда это соловьи в Москве? Но, честное слово, они есть и поют не хуже, чем где-нибудь под Курском. Особенно много их в садике поликлиники, и мы не раз останавливались у чугунной решетки и подолгу слушали странное, околдовывающее пение невидимых птиц — редкое пощелкивание и долгую, напряженную трель… Уже рассвет, уже голубыми стали окна верхних этажей в большом доме напротив; на улице — чистая тишина утреннего сна. Мы стоим молча, а в тихой, сонной, густой листве заливается соловей…
Или сидим на каменной, всегда холодно-ледяной скамье у дома восемь, которую кто-то из нас назвал когда-то глетчером, и дымок нашей последней, раскуренной на всех сигаретки медленно поднимается вверх в чистом воздухе.
Сколько же было всего сказано, о чем только не говорили и не молчали мы тут! И так странно, что теперь все реже приходим мы сюда, а если и приходим, то поодиночке или вдвоем…
Сюш виновата? Может быть, и Сюш…
Вообще ее звали Сюзанной, но вот уж кому не шло имя, так это ей. Была она маленькая, ниже всех нас на голову, а ниже Вити так и на две, плотненькая, быстрая. То ли шутя, то ли по привычке говорила то и дело: «Чо ты!», «Порядок!» Голос у нее был громкий, чуть грубоватый, и если она смеялась, то на весь автобус или на весь зал в кино, и люди оглядывались. От нее пахло то духами, то жареными семечками. «Ксюша ты, а не Сюш, ты меня извини, конечно…» — сказал ей как-то Витя. Одевалась она модно, со вкусом, но иногда вдруг мы видели на ней какие-нибудь невозможные клипсы или кольцо, купленное рублей за девять на старые деньги в снесенном уже теперь ювелирном магазинчике на Таганке. Она умела быть и молчаливой и значительной, и улыбаться снисходительно, и изящно снимать перчатку, и, лукаво усмехаясь, говорила, что рядом с нами, студентами, ей хочется «соответствовать»… Походка у нее была легкая и быстрая, стриглась она коротко, ей это шло. Глаза были синие, веселые. Когда она глядела Вовке в лицо, поправляя ему шарф или застегивая пуговицу ковбойки, когда она глядела на него так,
снизу вверх, глаза ее занимали пол-лица и появлялось в них что-то такое, отчего нам с Витькой хотелось отвернуться, а Вовка басил:
— Ну, Сюш, что уж ты, спасибо…
Она изумляла нас своей непосредственностью: честное слово, никто из наших девчонок не мог бы так неожиданно зареветь среди какого-нибудь дурацкого фильма или одним словом — простым и верным — оценить книжку, человека, событие. То она казалась нам — да простит меня Вовка! — глупой, а то вдруг все понимала с полуслова и умела слушать; или вдруг говорила что-нибудь этакое, чего и парень не скажет. Поглядишь на нее при этом и думаешь: «Ты понимаешь ли вообще, что говоришь, тетя?»
Однажды часов в двенадцать ночи мы все вместе вышли из метро — ехали из Лужников. Хлестал сумасшедший майский ливень. Мы бы пошли, конечно, не будь Сюш, под дождь, но ей не хотелось портить новую, торчащую во все стороны юбку. Решили переждать. Вокруг было полно людей.
— Господи, до чего жрать хочется! — во весь голос сказала Сюш. — Жизнь отдала бы за бутерброд с колбасой. С копченой, конечно…
Вовка ласково посмотрел на нее, потом на нас, потом на часы. Напротив еще светились окна «Камы» — нашего местного ресторанчика. Тогда Вовка поддернул штанины и ринулся через дорогу по лужам. Мы видели, как он стучал в дверь, умоляя через стекло швейцара, совал палец в рот, показывая, что ему, мол, нужно только курево, но все было без толку. Даже когда дверь отворилась, выпуская каких-то людей, Вовке не удалось в нее протиснуться. Тогда Вовка остановил такси и, не обращая внимания на ринувшуюся было задержать его Сюш, укатил бог знает куда.
— Рассказ ОТенри «Персик», — сказал я, ни к кому не обращаясь. — Героиня просит персик, герой уходит в ночь, чтобы найти его, едва не погибает, предает друзей…
— Это я что-то не читала, — сказала Сюш.
Витя печально поглядел на меня: мол, нашел кому рассказывать…
— …Да, так вот. Персик найти он не может — всюду одни апельсины. А когда он наконец все-таки приносит ей персик, героиня говорит, что в общем-то хотела апельсин…
— Нет, апельсин я не хочу, — сказала Сюш, — от него еще больше есть захочешь. А вот бутерброд бы… Но куда же его понесло? Вот сумасшедший-то! — помолчав, проговорила она, ни к кому не обращаясь.
Мы не отвечали.
— А вообще приятно, когда ты скажешь, а человек вот так, дождь не дождь… — произнесла она затем как бы мечтательно.
— Да?
Это я сказал «да?», и вышло оно у меня как-то очень насмешливо и обидно.
Без Вовки нам с нею было как-то неловко, мы не знали, что говорить, и нам казалось, что между нами катастрофически расширялась неприятная пустота. Сюш даже отошла от нас. Она стояла поодаль, какая-то обиженная и одинокая. Она глядела вдоль улицы, по которой уехал Вовка, и огромная, разноцветная от реклам, мокрая площадь, словно черная вода, плескалась у ее ног.