Читаем Антология русского советского рассказа (60-е годы) полностью

Все это было очень важно, и эту важность понимал Глазунов, был внимателен и строг. Он пьянел и тоже понимал это. А потом ему стало казаться, что он главнокомандующий. Он хмурился, слушая своих генералов, и говорил презрительно:

— Нет! В крайнесь случае… Я сам. Да!

Иногда он «возвращался» из своих видений к столу, брал ароматную сигарету, зажигал ее и опять, стараясь не уронить голову, хмурился и говорил:

— Нет! Я это… нет! Все… понимаю. И уверен… Нет…

Жена ему вдруг сказала:

— Иди ложись спать.

— Не время, — сказал он, — Кто приказал? Два часа не спать…

Он сильно опьянел, и жене было трудно. Стол она прибрала. И когда Глазунов опять «вернулся» к этому голому столу, увидел зеленую пепельницу, ему вдруг стало скучно и очень обидно.

— А где же народ? — спросил он и, не дождавшись, уснул.


На другой день Иван Кузьмич уговаривал, просил Алексея Петровича и сына погостить подольше, остаться хотя бы до обеда. Но как ни старалась вместе с ним старуха его, которая с вечера еще курицу зарубила, ощипала ночью и опалила, как ни ловчил он сам с намеками насчет хорошего обеда, к слову говоря, что, дескать, в магазине на станции всегда пожалуйста, а уж сегодня-то, в воскресенье, точно есть водка и что на машине туда и обратно за час, а то и за меньше обернуться можно, как ни хитрил Иван Кузьмич, рассчитывая опять на веселое похмелье, — гость и Сережка были упрямы. Порой, верно, казалось Ивану Кузьмичу, что они вот-вот согласятся с ним, останутся пообедать, но Сережка вдруг о жене вспомнил, ни с того ни с сего о дочери, о билетах в кино… и надежды уплывали, а то и Алексей Петрович, потирая разболевшуюся голову, говорил, что, дескать, неплохо бы, но сам тут же вспоминал о машине и говорил обреченно:

— Не могу, дорогой, не имею права… Ладно один — мне ведь Сергея везти… Не могу.

Иван Кузьмич понимал все это, причмокивая огорченно, кислился, проклиная машину, и — ничего не поделаешь — смирился наконец, хотя и зародилась у него ворчливая какая-то, сумрачная обида. Не на Алексея Петровича, а на сына, на Сережку, — за старую мать, которая курицу сварила с лапшой, было обидно. Вдвоем-то они и без курицы пообедали бы, а тут курицу зарубили, не зная к чему… Хотя бы с вечера все оговорили, а то на тебе — проснулись.

И день, как нарочно, был пасмурный, волглый. Не таяло, но воздух был тяжел, и дорога потемнела, и какие-то коричневые шишиги на ней покрылись лаковым глянцем. День только еще зачинался, и ростепели надо было ждать к вечеру, но и теперь уже пахло ею, и теперь стены домов казались сизыми как в тумане, и ветер пах сыростью.

«Все перемешалось на свете… Опять резинки обувай, баллоны эти проклятые, — думал Иван Кузьмич, собирая в ведро картошку, — никакого порядку!»

В подполе было землисто и сухо, и тени от электрической лампочки, горевшей тут, огромно и неповоротливо ворочались на груде картошки, на столбах и в темных, плохо освещенных углах.

Картошка дождливым летом уродилась мелкая и корявая, и было мало ее. А та, которую он подбирал теперь и бросал в ведро, казалась, как ни странно, крупной. Он уже четвертое ведро подавал наверх, Сережке, и никак не мог избавиться от ощущения, что отдает он сыну и гостю отборную картошку, а себе оставляет горох. Он всякий раз, когда ведро начинал, брал деревянную обколотую лопату и сгребал ею картошку сверху, но вниз, на землистую пыль пола, скатывались, резиново постукивая, крупные опять картошки, а в куче оставались мелкие. Это было непонятно и злило Ивана Кузьмича. Он вспоминал, бормоча угрюмые какие-то ругательства, как с женой выкапывали ее, эту мелкую картошку, в осенний день, и как она мокла под дождем на раскисшей земле, скользкая и холодная, и как они сушили ее на кухне и по всей избе, потому что дожди не кончались и наступили холода.

«Тогда-то никто не приехал помочь, — думал он, стараясь отбирать помельче, — ни сын, ни жена его… Занятые были… А мне ведь не жалко. Мне бы заботу только увидеть. Не мне это в общем-то нужно, а матери. Ну его к лешему! В общем-то, пусть берет. Нам-то с ней хватит. Вот курицу жалко — это действительно. Хоть бы сказали с вечера, что уезжают рано».

Ему вдруг показалось, когда он кончил ведро, что картошку отобрал слишком мелкую на этот раз. Он отсыпал и положил сверху покрупнее.

Ведро было разорвано по шву, и поднимал он его осторожно, боясь рассыпать.

Сережка принял, и Иван Кузьмич, присев на ступеньку, слышал глухой перестук картошки, ссыпаемой в мешок. А потом, когда долетал сюда дребезжащий грохоток порожнего ведра, он поднимался, брал протянутое сыном рваное ведро и, сутулясь, начинал снова. И все это время, пока картошку подавал, а потом мешки помогал в сени оттащить, он не мог никак позабыть о куриной лапше, о бело-розовом мясе, которое приготовила для сына и для гостя его старуха. И обида в нем крепчала, хотя он и не показывал ее.

Перейти на страницу:

Похожие книги