… Деревья и ограды Уходят вдаль, во мглу. Одна средь снегопада Стоишь ты на углу…
И много. И евангельский цикл. Наверное, потому и нельзя на руки выдать, но почему-то нужно доказательство, что я читала и письмо на двенадцать страниц, и стихи— всю зеленую книжечку. — На руки нет распоряжения отдавать… — бормочет мне «кум», а я все прошу — отдайте, отдайте…
Значит — чье-то распоряжение? Кто-то занимается нашим делом? Боря пишет — «хлопочем и будем хлопотать!».
Как же меня обокрали, не отдали этого письма, проклятые! Сижу долго, ночь на исходе, возвращаюсь под бледными рассветными звездами. Не ложусь, стараюсь рассмотреть свое лицо в обломок стертого зеркала. Глаза, правда, еще голубые, но так погрубело лицо и с носа слезает три шкуры. Вот так красавица. И зуб сломан сбоку. А ведь Боря пишет мне нежной и прежней:
— «Тебе моя прелесть, в ожидании пишет твой Боря…». А тут еще год — ия старуха.
Боже! Уже скоро развод, впереди жаркий, беспощадный день, конвой, башмаки сорок четвертый, агрономша Буйная…
Но теперь можно терпеть.
Я соображаю, что со мной не так просто. Что Боря не дает им покоя, моим мучителям, а они не знают, что с нами делать. Боря пишет: «Я прошу их, если есть у нас вина, то она моя, а не твоя. Пусть они отпустят тебя и возьмут меня. Есть же у меня какие-то литературные заслуги…».
Вспоминаю, как на каждый стук на дворе Лубянки Семенов говорил с улыбкой:
— Слышите? Это Пастернак сюда стучится.
И уверял, что Пастернак сознает вину перед Родиной, раз уж пишет: «если я виноват, заберите меня!». И сейчас то же пишет. И ясно, что всесильный Комитет делает какие-то нам исключения… Но — в руки стихов не было распоряжения отдавать! А читать было! И все двенадцать страниц любви, тоски, ожиданий, обещаний, и каких стихов — все остается у кума. Но что ж! Пролетели журавли над Потьмой, и можно найти силы после бессонной ночи идти на развод, жаться «стукачкой» под осуждающими взглядами «спидниц». Предстоит счастливый день, а вечером усну, и дай Бог увидеть во сне журавлей!
Большие и всякие птицы снятся к свободе…
Тридцатого октября утром я поехала в Лаврушинский переулок в «Авторские права» — посоветоваться с Г.Б. Хесиным. Хесин всегда казался нам интеллигентным, приятным. Думалось, что он прекрасно относится к Б.Л., да и ко мне. Когда я приезжала по делам в «авторские права», Григорий Борисович целовал мне руку, усаживал в кресло, расспрашивал, весь — доброжелательность и сплошная готовность к услугам.
Увы, на этот раз, когда я больше всего нуждалась в совете и поддержке, Хесин окатил меня ледяным душем. Это был холодный, чопорный, сжатый чужой человек. Корректно поклонившись, он выжидающе на меня уставился.
— Григорий Борисович, я приехала к вам за поддержкой, скажите, ну что нам делать? Вот была я вчера в Союзе, там волновались за Б.Л., говорили мне быть неотступно при нем; я уже успокоилась было, как вдруг — это ужасное выступление Семичастного; что же нам делать?
— Ольга Всеволодовна, — почему-то очень громко и четко выговаривая каждое слово, начал Хесин, — теперь советовать вам мы уже больше не сможем. Я считаю, что Пастернак совершил предательство и стал пособником холодной войны, внутренним эмигрантом. Некоторые вещи ради своей родины нельзя прощать. Нет, советовать тут я вам ничего не могу.
Потрясенная метаморфозой Хесина, я вскочила и, не попрощавшись с ним, вышла в коридор, хлопнув дверью. Невидящими глазами уставилась в вестибюле на какую-то стенгазету с юмористическими картинками, хотела успокоиться, собраться с силами. И почти тотчас же за моей спиной раздался молодой, приятный голос:
— Ольга Всеволодовна, ради Бога обождите! Я так боялся, что Вы ушли.
Это был один из молодых адвокатов. Звали его «Зоренька» (потом я узнала фамилию — Гримгольц) — хорошенький мальчик, знакомый Ириной учительницы Инессы Захаровны. У него было нежное девическое лицо, невинные глаза, словом вполне подкупающая внешность.
— Я всеми силами хочу вам помочь, — говорил Зоренька, — для меня Борис Леонидович святой! Вы сейчас не очень хорошо понимаете обстановку. Давайте условимся, где нам можно встретиться и всё обсудить.
Обрадованная этой нежданной помощью, я дала мамин адрес в Собиновском переулке и попросила Зореньку приехать туда через два часа.
Он был точен.
— Помните, что я люблю Бориса Леонидовича и знайте, что для меня это святое имя, — начал он свою речь на Собиновском; (ну как я могла ему не поверить?) — но время не терпит! Я только одно могу вам посоветовать: надо писать письмо на имя Хрущева, иначе его могут из страны выслать, хотя он и отказался от премии. Текст этого письма я помогу вам выработать сейчас же.
Через много лет я прочитала: «Когда великий миг приходит и стучится в дверь, его первый стук бывает не громче твоего сердца — и только избранное ухо успевает его различить». Это был подобного рода миг. Но я его не различила…