— А он не того?.. Не злоупотребляет доверием?
— Господь с вами! Вор-Парченко? Да это честнейшая личность! Кристальной души.
— А может быть, лучше пригласить вора-Кусаченко?
— Ну нет, этот гораздо ворее.
Свежеприезжего эта приставка первое время сильно удивляет, даже путает:
— Почему вор? Кто решил? Кто доказал? Где украл?
И еще больше пугает равнодушный ответ:
— А кто его знает — почему да где… Говорят — вор, ну и ладно.
— А вдруг это неправда?
— Ну вот еще! А почему бы ему и не быть вором!
И действительно — почему?
Соединенные взаимным отталкиванием, ле рюссы определенно разделяются на две категории: на продающих Россию и спасающих ее.
Продающие живут весело. Ездят по театрам, танцуют фокстроты, держат русских поваров, едят русские борщи и угощают ими спасающих Россию. Среди всех этих ерундовых занятий совсем не брезгуют своим главным делом, а если вы захотите у них справиться, почем теперь и на каких условиях продается Россия, вряд ли смогут дать толковый ответ.
Другую картину представляют из себя спасающие: они хлопочут день и ночь, бьются в тенетах политических интриг, куда-то ездят и разоблачают друг друга.
К продающим относятся добродушно и берут с них деньги на спасение России. Друг друга ненавидят бело-каленой ненавистью.
— Слышали, вор-Овечкин какой оказался мерзавец! Тамбов продает.
— Да что вы! Кому?
— Как — кому? Чилийцам!
— Что?
— Чилийцам — вот что!
— А на что чилийцам Тамбов дался?
— Что за вопрос! Нужен же им опорный пункт в России.
— Так ведь Тамбов-то не овечкинский, как же он его продает?
— Я же вам говорю, что он мерзавец. Они с вором-Гавкиным еще и не такую штуку выкинули: можете себе представить, взяли да и переманили к себе нашу барышню с пишущей машинкой как раз в тот момент, когда мы должны были поддержать Усть-Сысольское правительство.
— А разве такое есть?
— Было. Положим, недолго. Один подполковник — не помню фамилии — объявил себя правительством. Продержался все-таки полтора дня. Если бы мы его поддержали вовремя, дело было бы выиграно. Но куда же сунешься без пишущей машинки? Вот и проворонили Россию. А все он — вор-Овечкин. А вор-Коробкин — слышали? Тоже хорош. Уполномочил себя послом в Японию.
— А кто же его назначил?
— Никому не известно. Уверяет, будто было какое-то Тирасполь-сортировочное правительство. Существовало оно минут пятнадцать — двадцать, так… по недоразумению. Потом само сконфузилось и прекратилось. Ну а Коробкин как раз тут как тут, за эти четверть часа успел все это обделать.
— Да кто же его признает?
— А не все ли равно! Ему, главное, нужно было визу получить — для этого он и уполномочился. Ужас!
— А слышали последние новости? Говорят, Бахмач взят.
— Кем?
— Неизвестно!
— А у кого?
— Тоже неизвестно. Ужас!
— Да откуда же вы это узнали?
— Из радио. Нас обслуживают три радио: советское «Соврадио», украинское «Украдио» и наше собственное первое европейское «Переврадио».
— А Париж как к этому относится?
— Что — Париж? Париж, известно, как собака на Сене. Ему что!
— Ну а скажите, кто-нибудь что-нибудь понимает?
— Вряд ли! Сами знаете, еще Тютчев сказал, что «умом Россию не понять», а так как другого органа для понимания в человеческом организме не находится, то и остается махнуть рукой. Один из здешних общественных деятелей начинал, говорят, животом понимать, да его уволили.
— Н-да-м…
— Н-да-м.
Посмотрел, значит, генерал по сторонам и сказал с чувством:
— Все это, господа, конечно, хорошо. Очень даже все это хорошо. А вот… ке фер? Фер-то ке?
Действительно — ке?
[1] От
[2] Русские.
Ностальгия
Пыль Москвы на ленте старой шляпы
Я как символ свято берегу…
Вчера друг мой был какой-то тихий, все думал о чем-то, а потом усмехнулся и сказал:
— Боюсь, что к довершению всего у меня еще начнется ностальгия.
Я знаю, что значит, когда люди, смеясь, говорят о большом горе. Это значит, что они плачут.
Не надо бояться. То, чего вы боитесь, уже пришло.
Я видела признаки этой болезни и вижу их все чаще и чаще.
Приезжают наши беженцы, изможденные, почерневшие от голода и страха, отъедаются, успокаиваются, осматриваются, как бы наладить новую жизнь, и вдруг гаснут.
Тускнеют глаза, опускаются вялые руки и вянет душа — душа, обращенная на восток.
Ни во что не верим, ничего не ждем, ничего не хотим.
Умерли.
Боялись смерти большевистской — и умерли смертью здесь.
Вот мы — смертью смерть поправшие.
Думаем только о том, что теперь
А ведь здесь столько дела. Спасаться нужно и спасать других. Но так мало осталось и воли и силы…
— Скажите, ведь леса-то все-таки остались? Ведь не могли же они леса вырубить: и некому, и нечем.
Остались леса. И трава, зеленая-зеленая, русская.
Конечно, и здесь есть трава. И очень даже хорошая. Но ведь это ихняя I'herbe[1], а не наша травка-муравка.
И деревья у них, может быть, очень даже хороши, да чужие, по-русски не понимают.