Вслед за ним, не отступая, стайка мальчишек.
– Восемнадцать! Восемнадцать! – кричат они ему вслед.
Некоторые даже отваживаются дернуть его сзади за пиджак. Он гневно поворачивается и замахивается палкой. Мальчишки с диким гоготом бросаются врассыпную.
Судьба этого человека страшна.
Он сошел с ума на государственном экзамене по математике. Он, единственный, решил труднейшую задачу и, выкрикнув «восемнадцать», навсегда сделал это число лейтмотивом своей жизни. «Восемнадцать, восемнадцать», – твердит Марьяшес. «Восемнадцать, Восемнадцать», – кричат мальчишки. «Вот идет Восемнадцать», – с грустью говорят взрослые.
Марьяшес может сделать все, что взбредет в его воспаленный мозг. Он заходит в любое кафе. Ему подают все, что он пожелает. Все счета потом оплачивает его брат – врач.
Когда Марьяшес сидит в кафе, одесситы пользуются случаем и, подходя к нему, задают ему различные вопросы.
Он быстро поворачивает голову к вопрошающему и, глядя куда-то в сторону, отвечает всегда лаконично, но точно. Ответ звучит односложно между очередными «восемнадцать».
– Господин Марьяшес, что такое индифферентность?
– Восемнадцать, восемнадцать, равнодушие, – и снова: – Восемнадцать, восемнадцать…
Толчок
Если идти по Тираспольской вверх до Старопортофранковской, то можно уткнуться в площадь, которая называется «Толчок», или «Толкучка» – как кому больше нравится. Здесь с утра до вечера страшная человеческая толчея. Это целый городок из маленьких деревянных ларьков. Ларьки стоят в ряд, образуя улочки. Если бы на углах этих улочек висели таблички, то они, очевидно, гласили бы: «Обувная», «Одежная», «Мелочная», «Шляпная», «Что-угодная».
Здесь действительно все есть. Хотите – новое, хотите – подержанное, все, все.
Владельцы этих мюр-мерилизов – гении торгового дела. Они стоят у дверей своих универмагов и громкими голосами зазывают покупателей.
– Мусье, что покупаете?
– Пальто.
– Пальто нет. Есть пластинки Плевицкой.
– Не подойдет.
– Так я не танцевал с медведем.
– Мусье, что ищете?
– Пальто.
– Прошу в магазин. Яшка, дай-ка
Пальто на покупателе.
– Но оно же широкое.
–
– Узко, не застегнуть.
– А теперь? (Отпускает.)
– А теперь широко.
– Это пальто «пневматик», хотите – оно узкое, хотите – широкое. Снимите, вы можете его растянуть.
И тут начинается самое главное – торг. Это уже искусство. Продавец запрашивает, заранее зная, что покупатель будет давать в десять раз меньше.
– Сколько?
– Тридцать.
– Что?!
– Рублей.
– Я думал – копеек.
– Ну двадцать.
– Что?
– Рублей.
– Два.
– Несходно, чтобы вы были здоровы.
– Еще пятьдесят.
– Что?
– Копеек.
– Чтоб я ночью солнца не видел, меньше пятнадцати не могу.
– Еще пять.
– Что?
– Копеек.
– Чтоб я так жил с вашей женой, не могу меньше десяти.
– Еще пять.
– Дай руку, и на пяти мы покончим.
– На какие пять?
– Рублей.
– Скиньте два – и порядок.
– Скидаю один.
– Второй пополам.
– Есть. Вы имеете пальто, которое хотел купить Ротшильд, но мы в цене не сошлись.
В ларьке парень.
– Вот этот картузик вы надеваете, так любой банк дает вам кредит. А ну, накиньте его на головку.
Покупатель примеряет картуз, продавец, отвернувшись от него, ведет разговор с мальчишкой, работающим на побегушках.
– Так, значит, ты забежишь на склад и возьмешь партию новых шляп.
Внезапно поворачивается к покупателю:
– А где этот жлоб, что покупал картуз?
– Так это же я.
– Нет, такой простой парень.
– Да я, я.
– Граф, ей-богу, граф. Никогда в жизни не узнать. Можете идти на бал к самому градоначальнику.
Мы родились по соседству
Написать о Бабеле так, чтобы это было достойно его, трудно. Это задача для писателя (хорошего), а не для человека, который хоть и влюблен в творчество Бабеля, но не очень силен в литературном выражении своих мыслей.
Своеобразие Бабеля, человека и писателя, столь велико, что тут не ограничишься фотографией. Нужна живопись – и краски должны быть сочные, контрастные, яркие. Они должны быть столь же контрастны, как в «Конармии» или в «Одесских рассказах».
Быт одесской Молдаванки и быт Первой конной – два полюса, и они оба открыты Бабелем. На каких же крыльях облетает он их? На крыльях романтики, сказал бы я. Это уже не быт, а если и быт, то романтизированный, описанный прозой, поднятой на поэтическую высоту.
Так почему же все-таки я пишу о Бабеле, хоть и сознаю свое «литературное бессилие»? А потому, что я знал его, любил и всегда буду помнить.