— Жрать хочет, — хмуро сказал Свинцов.
— Ничего, — сбрасывая бубнового валета, пообещал капитан, — скоро накормим.
— Уж это да. — Свинцов бросил карты и пошел в угол.
— Ты чего? — удивился капитан.
— Хватит, — сказал Свинцов, — наигрался.
Он расстелил на полу шинель, лег на спину и уставился в потолок. Последнее время в дремучей душе Свинцова медленно просыпалось какое-то смутное чувство, которое угнетало его и тревожило.
Чувство это называлось муками совести, которых Свинцов, не испытав ничего похожего прежде, не мог распознать. (Прежде Свинцов относился к человеку, как к дереву: скажут распилить — распилит, не скажут — пальцем не тронет.) Но, проснувшись однажды среди ночи, он вдруг подумал сам про себя: батюшки, да как же так могло получиться, что был Свинцов простым, незлобивым деревенским мужиком, а стал душегубом.
Будь Свинцов образованней, он нашел бы объяснение своей жизни в исторической целесообразности, но он был человек темный, и совесть его, однажды проснувшись, уже не засыпала. Она грызла его и не давала покоя.
Свинцов лежал в углу и смотрел в потолок, а товарищи его продолжали обсуждать Нюру. Едренков сказал:
— Может быть, она боится, что мы, когда освободимся, будем ее пытать?
— Может быть, — сказал капитан Миляга. — Но напрасно она не верит в нашу гуманность. Мы к женщинам особые методы не применяем. К тем, — добавил он, подумав, — которые не упорствуют в своих заблуждениях.
— Да. — сказал Едренков, — жалко бабу. Если даже не расстреляют, то десятку дадут, не меньше. А в лагере бабе жить трудно. Начальнику дай, надзирателю дай…
— Вот я тебе сейчас как дам чугунком по башке! — рассердившись, сказала Нюра и подняла чугунок.
— А ну-ка поосторожнее! — всполошился лейтенант Филиппов. — Рядовой Чонкин. прикажите ей, пусть поставит кастрюлю на место. Женевская конвенция предусматривает гуманное отношение к военнопленным.
Этот лейтенант был большой законник и все время лез к Чонкину со своей конвенцией, по которой будто бы пленных надо было хорошо поить, кормить, одевать и вежливо обращаться. Чонкин и сам хотел бы жить по нормам этой конвенции, да не знал, к кому обратиться.
— Брось, Нюрка, с ними связываться, — сказал он, — чугунок погнешь. Подержи-ка, а я сейчас. — Он дал Нюре винтовку, а сам сбегал в сени. Вернулся со стаканом молока и куском черной рассыпающейся лепешки, которую днем специально для Нюры испек из Борькиных отрубей.
Нюра рвала эту лепешку зубами, а слезы текли по ее щекам и падали в молоко.
Чонкин смотрел на нее с жалостью и думал, что надо что-то делать. Мало того, что сам сел ей на шею, а теперь еще и ораву эту всю посадил. Посмотрит она, посмотрит да выгонит вместе с ними на улицу. Куда тогда с ними деваться? Еще сразу после того, как он их арестовал, Чонкин думал, что теперь где-нибудь кто-нибудь из начальства спохватится. Если забыли про рядового бойца, то уж то, что пропала целая районная организация, может, на кого-то подействует, прискачут, чтоб разобраться, что же такое случилось. Нет, дни шли за днями, и все было тихо, спокойно, словно нигде ничего не случилось. Районная газета «Большевистские темпы», кроме сводки Совинформбюро», печатала черт-те чего, а о пропавшем Учреждении — ни гугу. Из чего Чонкин заключил, что люди имеют обыкновение замечать то, что есть перед их глазами. А того, чего нет, не замечают.
— Нюрка, — сказал Иван, приняв решение, — ты их посторожи покамест, я скоро вернусь.
— Ты куда? — удивилась Нюра.
— Посля узнаешь.
Он расправил под ремнем гимнастерку, обтер тряпкой ботинки и вышел наружу. В сенях захватил восьмисотграммовую флягу и двинулся прямиком к бабе Дуне.
27
Председатель Голубев сидел в своем кабинете и с привычной тоской перебирал деловые бумаги. За окном вечерело. От домов, деревьев, заборов, людей и собак тянулись длинные тени, навевая грустные мысли и желание выпить, чего он не делал со вчерашнего дня. Вчера он ездил в район и просился на фронт. Битый час он доказывал рыжей врачихе, что плоскостопие недостаточный повод, чтоб ошиваться в тылу. Он повышал на нее голос, льстил и даже пытался соблазнить, без особого, впрочем, энтузиазма. Под конец она начала уже колебаться, но, засунув ему под ребра свои длинные тонкие пальцы, пришла в ужас и схватилась за голову.
— Боже мой! — сказала она. — Да у вас печень в два раза больше, чем нужно. Пьете?
— Бывает иногда, — ответил ей Голубев, отводя глаза в сторону.
— Надо бросить, — решительно сказала она. — Разве можно так наплевательски относиться к собственному здоровью?
— Нельзя, — согласился Голубев.
— Это просто варварство! — продолжала она.
— Да, действительно, — подтвердил Голубев. — Сегодня же брошу.
— Ну ладно, — смягчилась она, — через две недели повторно пройдете комиссию и, если райком против не будет, езжайте.