Чонкин повернулся на другой бок, лицом к Штыку, Подтянул к подбородку колени, накрылся свободной Полой шинели, полежал — неудобно. Спина прикрыта, перед открыт, в грудь дует. Лег на спину, попробовал полы на себя с двух боков натянуть, опять на все не хватает. Лег на левый бок, спереди шинель на себя завернул, спина мерзнет. А пока вертелся, шинель снизу Лилась в один комок, пришлось опять на карачках ползать, вызывая неудовольствие и пана Калюжного и Штыка.
Всегда считал себя Чонкин неприхотливейшим существом, а тут, к собственному удивлению, обнаружил, что за время жизни у Нюры разнежился, привык к пуховой подушке, пуховой перине и ватному одеялу. Здесь ему было и тесно, и жестко, и холодно.
Поэты-романтики-орденоносцы немало лирических стихов насочиняли о солдатской шинели, будто на ней замечательно спать, одновременно ею же укрываясь. А еще лучше, если делается это на снегу или в крайнем случае под дождем, то есть чтобы она была непременно и мокрая, и пулями пробитая, и как-нибудь в боях обожженная. Вот тогда-то, мол, спать на ней и ею же укрываться очень уж романтично. Романтично — это, пожалуй, да. но сказать, чтоб очень уж удобно — это, конечно, нет.
Крутился Чонкин, крутился — постепенно как-то устроился, как-то особенно съежился, как-то примирился с жесткой реальностью, осознав, что, как ни плоха шинель для спанья, голые нары — хуже. Приспособился, приладил щеку к завернутому рукаву и заснул в сильно скрюченном положении.
И как только впал в забытье, так сразу, а может быть, даже не совсем сразу, может быть, по прошествии какого-то времени, приснилось ему, что не скрюченный на нарах и завернувшись в шинель он лежит, а на пуховой перине, под ватным одеялом и с Нюрой. Лежит Нюра с ним рядом, пышет жаром, как печка, и пахнет вкусно, как мармелад. И потянулся он томно к Нюре, прижался к ней, положил руку на спину, а потом ниже, а вторая рука уже шарила на том же уровне, но с другой стороны. И, ухватившись за все, на что рук хватало, воспылал он неодолимым желанием, задышал глубоко и часто, кинулся на Нюру с рычанием и впился в нее, как паук.
Он не понял, почему она сопротивляется, почему отпихивается коленями и руками, ведь не только ему с ней. но и ей с ним было всегда хорошо.
Он пытался сломить ее сопротивление, но она схватила его за горло, он проснулся и увидел перед собою Штыка.
— Опять, сука, педрило попался, — шипел и плевался Штык. — Что вы ко мне, падлы, липнете!
Проснулись, заворочались на нарах другие. Кто-то наверху спросил, что происходит, другой голос лениво ответил:
— Новенький Штыка хотел трахнуть.
— А-а, — отозвался первый голос без удивления: видать, здесь ко всему все привыкли.
Чонкин спросонья тряс головой, пялился на Штыка, не понимая, в чем дело, а когда разобрался, сконфузился.
— Нюрка наснилась, — объяснил он и повернулся на фугой бок, чтоб избежать повторения неприятности. Штык тоже спиной к нему повернулся и долго еще чего-то бухтел, пока не заснул, а Чонкин лежал, досадуя, что так неудобно все получилось, но постепенно досада его ослабла, и он снова заснул.
И опять, как ни странно (а впрочем, что уж тут странною?), приснилась ему перина и подушка, приснилось ватное одеяло и Нюра под ним. Помня во сне, что, обними Нюру, получил он в ответ какую-то неприятность, Чонкин на этот раз долго лежал недвижно, но запах Нюриного тела и волны жара, идущие от нее. опять его одурманили, опьянили, он потянулся к ней робко, потом смелее и она на этот раз не противилась, и она потянулась к к нему. И вот тела их коснулись друг друга по всей длине, и вжались друг в друга, и его руки торопливо оглаживали и мяли ее, а ее руки то же самое делали с ним, и, хотя показалась она ему какой-то костлявой и жесткой, накинулся он на нее, впился в ее губы своими губами, и она его целовала, и она бурно дышала, и она страстно шептала почему-то по-украински:
— Ты мэнэ хочешь?
— Хочу! Хочу! — жарко выдыхал Чонкин. Ошалев совершенно, он грыз ее губы, он касался языком ее языка, единственное, что ему сейчас мешало, что раздражало были ее усы.
— Зачем тебе усы? — спросил он недоуменно.
— А шоб тэбэ имы колоты, — смущенно хихикнула Нюра, и он, просыпаясь, увидел совсем близко отвратительное лицо пана Калюжного, который, целуя его взасос, одной рукой прижимал к себе его голову, а другой шарил в том месте, куда Чонкин не допускал еще никого, кроме Нюры.
— Ты что? Ты что? — забормотал Чонкин. отпихивая и убирая блудливую руку Калюжного. — Тронутый, что ль?
— Та тише ты, — испуганно зашептал пан Калюжный. — Хлопцив разбудишь.
— А чего ты лезешь? — сердился Чонкин. — Чего лезешь?
— Тю на тэбэ! — возмутился в свою очередь Калюжный. — Та кому ты нужен. Сам пристае то до одного, то до другого. Тю!
Опять наверху завозились, и кто-то спросил, что происходит. И опять кто-то сказал, что новенький хотел изнасиловать пана Калюжного.
— Так он и до нас скоро доберется, — предположил первый голос, впрочем, совершенно беззлобно.
Чонкин, раздосадованный, спустился вниз и сел посреди камеры на табуретку. На ней, клюя носом и ерзая, просидел до подъема.
3