Что касается Наташи, она вовсе не была в эту ночь контекстуальна. Силы, бросившие её на постель Орфа, мало зависели от каких-то дурацких координат, от социально-эстетических пространств, от целеполаганий. Она смеялась и стонала, она плакала от счастья и страха, но всё это шло изнутри. Она как бы вывернула себя из себя, она сама боялась поверить, что решилась на то, на что решилась. Она была воспитана в совершенно иной эстетике, по законам которой близость с мужчиной — случай катастрофический, экстраординарный, а в конкретной ситуации просто и невозможный. Дело не только в условностях приличия, дело в эстетике именно: почти ненарочный и очень мимолётный поцелуй в аллее, даже и не поцелуй, а обозначение поцелуя — вот кульминация сюжета, вот хирик, способный удержать на себе здание многотомной эпопеи... Что позволило Наташе переступить черту? (Ах, как ложно всё, что мы пишем о любви! — какая дурацкая фраза...) Орф держал за пазухою версию на этот счет: Наташа, полагал Орф, попала в некое люфтовое состояние между прошлой жизнью в России и будущей жизнью вне; тянулось, а вернее висело время тягостного ожидания, жизнь вертелась на одной точке, а её владельцы, расположившись кружком, мешая отчаяние с безразличием, ждали, куда она упадёт... Наташа оказалась вне времени — потому она и сделала то, чего никогда бы не сделала при плавном течении лет. Времени не было, а потому и событий никаких не было — сон, книжка... Вне времени начинает буксовать любая эстетика; буксовать или, напротив, скользить по сбросившему трение пространству. Время — трение. Во сне можно позволить себе всё, что угодно... Так думал Орф, и всё это было полнейшей чушью. Просто Наташа полюбила Фридриха.
После первой ночи последовала тугая, напряженная пауза. Удовлетворив первый порыв, Орф заосторожничал: ему не хотелось скандала, и он, к тому же, вспомнил о пошатнувшейся было идее семьи, продолжавшей казаться ему пусть менее яркой, но более надёжной, чем идея российского хеппенинга, который мало ли чем мог закончиться, Орф, по изящному выражению Бреме, «пару раз, бздя, обошел Наташу стороной» — такое с ним было впервые. Наташа ждала встреч, но не искала — достоинство не позволяло ей шагнуть к мужчине, который, — а кто его, немца, знает — может быть, её уже забыл. Прошла неделя или две недели: Наташа решила: забыл. Небо над ней раскололось, мир помутнел. Она чахла, худела, бледнела, лежала часами лицом к стене, по ночам плакала, а по пустякам — срывалась; в общем — она любила.
А Фридриха вдруг пригласили — в качестве то ли экспоната, то ли патриарха — на какой-то крутой симпозиум в Вену 18; он поехал из любопытства, окунулся в бурную и — вот странно — до сих пор весёлую богемно-учёную жизнь, с удивлением обнаружил, что его имя внесено во все модернистские святцы, что его искусство не сдохло, как старая кляча, под забором с надписью Beatles 19, а цветёт, пышет здоровьем 20, завоёвывает площади и салоны; проводятся фестивали и трансконтинентальные перформенсы, выросли новые звезды, и они, эти новые звезды, рады видеть Фридриха в своей цыгановатой компании... Орф вернулся в Веренинг в цветах и поцелуях, подписавшись на участие в нескольких выставках и акциях и полный желания разрисовывать втиснутого в его багаж бумажного змея: в тот год сто авангардистов Европы развезли по своим сусекам сотни змеев, чтобы разукрасить их — вдоль, вусмерть — и запустить через год в небо Парижа 21. Орф — простим себе ещё один претенциозный образ — благоухал.
О Наташе Верещагиной он почти забыл; увидев её на улочке Веренинга в сопровождении бывшего декадента, а ныне пьяницы из русской тусовки, Орф вспомнил, что почти забыл о Наташе. Он поздоровался — почему-то смущённо, она чуть слышно ответила, спрятав глаза. Он нашёл их, резко переступив Наташе дорогу и заставив её вскинуть голову: он догадался, что надо сделать именно так. В глазах он прочёл — ох, надоело оправдываться: прости, читатель, наши банальные обороты: мы не художники: а главное: они, обороты, точные — он прочёл именно то, что там было написано: Наташа готова была идти за ним куда угодно. И он повёл её — куда угодно, тщетно оглядываясь вслед улетающей мысли о том, что надо бы остановиться.
Змея, бедолагу, так и не выпустили из багажа, выставки и фестивали напрасно трепали в буклетах имя Фридриха Орфа. Он улетел в бешеную бестолковую безоглядную страсть, о которой мгновенно заголосил весь город: влюблённых несло так, что они и не думали хотя бы для приличия хотя бы обозначать хотя бы подобие маскировки. Гертруда бессильно опустилась на стул: она поняла, что это конец. Родители Наташи схватились за голову, но предполагаемого скандала не получилось: и руки, и голова были заняты другим: Сергей Юрьевич решил вернуться в Россию.