К счастью, есть другой способ, который делает возможным достижение цели тоталитаризма и за который он с готовностью цепляется. Это — селекционирование, выведение породы частичных людей. Бывают разные варианты тоталитарной политики, но практически все они исходят из висящей еще кое-где схемы разруба туши, где «тушей» является полнота человеческого Я. Крупными кусками отсекаются сначала высшие способности человека — небо, — либо вообще, как у большевиков, либо посредством гипертрофии авторитета посредников, доктринальным выхолащиванием совести, как в теократиях.
Затем отсекается телесный низ, половой инстинкт ставится под жесткий контроль общества (Гитлер не мог не потерпеть поражения еще и потому, что канализировал, но не вытеснил из своих фашистов этот могучий, деструктивный по отношению к рукотворным системам инстинкт, не смог до конца его сублимировать, переключив рукоятку рубильника в направлении стремления к смерти).
Ампутируются также части самостоятельные и двигательные: в максимально возможной степени ограничивается сфера приватной жизни, хозяйственная инициатива. Еще несколько лобанящих ударов и незаметных идеологических надрезов между полушариями — и секция закончена.
Чтобы веселый обрубок не чувствовал себя обездоленным, ему прописываются субституты — по самый пятачок его нюхательной части:
работа вместо труда;
идолы;
спортивные зрелища;
прививки и порки в любой последовательности;
«реализм» в искусстве;
прочее.
И что же? Жив курилка! Вот он — хороший семьянин, у него есть хобби и цель, он всю жизнь работал. Он весь на виду. Ему абсолютно ни к чему занавески на окнах.
Биоклетка каким-то непостижимым и очень естественным образом делится, перестраивается и перегруппировывается внутри себя. По виду она почти неотличима от здоровой. У нее вроде все есть: здоровое сердце, отменные вакуоли, чуткая мембрана (душа то есть), есть родственники.
Так, следя по телевизору за молодежным фестивалем в Северной Корее, видя встречи корреспондентов с отборными молодыми корейцами, я никак не мог отделаться от ощущения, что они — и те, и другие — все-таки люди…
3. ТАРАКАНЫ теперь попадались ему все чаще, уже каждый день, точнее, ночь, и были все они черные и мохнатые, что навело его на нехорошее предположение о качестве собственных мыслей.
Он помнил еще тех молоденьких тараканчиков, когда вселялся в эту квартиру, — полупрозрачных, не столько еще существ, сколько идеи тараканчиков — резвящихся под ногами, играющих в прятки со светом, заскакивающих то ли сдуру, то ли на спор в комнату и тут же дающих деру, прячущихся под ведрами и в мочалке. Но не зря, не зря расползались матерые тараканихи — будто с перебитыми задними лапами, с забинтованными задами, — не знающие, где опростаться очередной популяцией.
Выжило племя генералиссимусов, коварное и наглое, с повадками скорее диких кабанов, чем насекомых. Один из них, тяжелый, мохнатый и печальный, всегда почему-то сидел в эмалированном тазу и при появлении хозяина начинал бегать по кругу, как мотоцикл в детстве по вертикальной стенке, с ревом и клубами выхлопов. При этом тараканьи губы издавали звуки вроде: «Пр-р-р! плям-плям-плям!», возможно, надеясь рассмешить хозяина. Но мальчишеское сердце в том давно отмерло, к мародерам он не знал пощады, и вскоре труп с выпущенными кишками болтался во внутренних водах унитаза, этого тараканьего Тауэра.
Хрущатые фальшивые фасолины — рассада ночи, фотоны тьмы. После какого-то количества их насильственных смертей прилив ночи останавливался, силы тьмы начинали идти на убыль, оставляя в спешке на песке и простынях рыхлые медузы снов, для которых восход солнца, в свою очередь, будет означать лишь скорый приговор и быстрое разложение.
4. «…На самом деле тоталитарные ритуалы глубоки хотя бы потому, что, омрачив сознание своих подданных, вынуждены апеллировать к их подсознанию.
Действие механизма переключения либидо, в частности, очень наглядно просматривается в отношении к трибуне, в слепоте такого отношения.
Неоднократно заявленный культ трибуны — «самых высоких трибун» — суть не что иное, как рецидив подспудно ворочающегося в недрах нашей цивилизации фаллического культа. Торчащие из-за трибуны большей частью плешивые головы допущенных к ней «членов» могли лишь подчеркнуть это недопустимое сходство.
Но гораздо, впрочем, интереснее зазвучавший в последнее время мотив осквернения трибуны, который отсылает нас, возможно, еще глубже — в эпоху матриархата. Трибуна в этом случае должна восприниматься уже чем-то вроде ископаемой статуэтки Великой Матери, установленной в солдатском борделе, к которой всегда очередь, и где за обрядом инициации следят отдельно восседающие старейшины и жрецы, и где каждый сходящий с трибуны вправе сказать гордо и обессиленно: «Еб твою мать!»
Именно по этой причине допущение на трибуну женщин следовало бы приравнять к акту перверсии и осудить, как проявление дикого извращенного промискуитета.