И что еще — кажется, календарь, — и это действительно шестьдесят восьмой, не самый лучший год в десятилетии, да ладно, все точно, без обмана, ай да врач, ай да сукин сын, не соврал, коньячная морда, шестьдесят восьмой застал ее врасплох — я пытаюсь высчитать день, год испещрен красным до мая, ну да, именно май, как же иначе, до дверей ее квартиры было самое начало октября — но май мне не повредит, смотри-ка, отлично сохранился, это хорошо сохраняется, расхожий сюжет — сцена благовещения, которая нависает над датами — сплошные вторники, — сцена благовещения, орущая гравюра, бедняга ангел, как символ безумного христианства с языческим пахом; в паху гранат вместо фаллоса, нарисованный шариковой ручкой, — вот тебе и привет из шестьдесят восьмого. До косточек из-под компота они стреляли гранатовыми зернами, и скорлупа у граната взломана, как замок.
И свежий хлеб, извалянный в сотах, и окурки в сотовых ячейках, я перестаю что-либо понимать, ну, да черт с ним, что свежий…
— Эй! — это она с мокасином в руках, сколько же пепельниц в этом доме, — как насчет того, чтобы сожрать меня?
— Занятный календарь, — говорю я.
— Гранаты хорошо влияют на потенцию. Так как насчет того, чтобы сожрать меня? Или предоставим это ангелу?
У нее трезвый голос, Мик Джеггер изгнан из ее глаз, мой костюм, впрочем, тоже, я собираю голову в кулак— и кулачищем по этому свитеру из кучи тряпья, пропахшему чужими волосами, но это лучшее, что здесь есть…
— Что я должен надеть, чтобы понравиться тебе?
— Ничего, — она пожимает плечами, — ты должен просто раздеться. Люди раздеваются, чтобы понравиться, разве ты этого не знаешь?
Трезвый голос, трезвая мысль, кто же накачивается всем этим вином, расставленным в бутылках в шахматном порядке?..
Она идет в комнату, подмигивая мне позвоночником сквозь свитер, и ее высокий затылок уже знает, что должно случиться.
Да. Я должен всплыть на том конце, в мушке дурацкого пистолета, заряженного косточками, а потом там всплывает окно; окно — это в самый раз, и в окне я вижу май — май, а совсем не начало октября, и людей, похожих на нее, и машины, похожие на нее, а под ними, на камнях, валяется май, кабачишко, как у Годара, где сигарета в тонких пальцах, и в окнах меняют заставки — скорее всего, это делает официант, очень симпатично…
Я перестаю что-либо соображать, и все тот же официант подает мне счет — ты же сам этого хотел, сам этого хотел, сам…
Слава богу, в телефоне нет дурацких вопросов о Филиппе, эта компашка из шестьдесят восьмого сведет меня с ума, телефон свободен, я тоже, идиот, мог бы быть свободен, я достаю из кармана записку с цифрами — после одиннадцати я всегда дома, и какая-то дрянь в коньяке — на другом конце провода мне говорят, что нет, вообще нет, глаза разуй, впрочем, я уже знаю, что мне скажут.
В промежутках между короткими гудками она стряхивает пепел в высокий ботинок со шнуровкой, я не в состоянии положить трубку, я еще на что-то надеюсь, побочное действие антибиотиков — это про меня, все — я начинаю чувствовать ее голову, ее стриженую голову, я просто хочу ее голову и больше ничего…
— Кому ты звонишь? — спрашивает она. Шнурки на ботинках связаны узлами.
— Одному знакомому парню, он врач… Хотел узнать, как любили…
— Сексопатолог, что ли?..
— Хотел узнать, как любили в шестьдесят восьмом году.
— Сначала любовь, — говорит она, — сначала, а потом уже все остальное.
Она медленно снимает свитер, даже не путаясь в рукавах, — я начинаю тосковать по ее затылку, вспаханному вязкой, я жду не дождусь его появления, ну да, так и есть, Годар периода «Китаянки» под свитером, две шишковатые головы и очки в толстой оправе, они все скрывают, что влюблены в него, интеллектуалы вшивые.
Она чистит яблоко ножом с инкрустированной ручкой, какие-то каббалистические знаки в просветах пальцев, я не понимаю их смысла, но какая разница: яблоко и нож— самое естественное продолжение руки, вот чего не хватает, вот от чего все эти революции, и все эти рубиновые вторники, перечеркнутые до мая…
— Ты будешь жрать меня? — спрашивает она вызывающе, нежно-голая, защищенная только родинками, — ты будешь жрать меня — на постели, под Миком Джеггером в терновом венце напрокат, — и в голосе нет ничего, кроме нежности и ненависти, кроме ненависти, но мне плевать на это, ее затылок продал ее с потрохами, когда еще сумасшедшей была она, а не я, — ты можешь жрать меня, но только не вздумай целоваться. — Да что ты, май свит, я буду просто любить тебя, страсть — это всего лишь ненависть, а любовь — это нежность, нежность и больше ничего, твой затылок в фас и профиль — вот что такое нежность, лошади в яблоках твоих глаз — вот что такое нежность, разве вас не учили этому в шестьдесят восьмом году? да выкинь ты все это из головы, пистолет не стреляет, арабы ушли в пустыню, их место там, нет, я не расист, подожди, вот так хорошо, я подойду к тебе не раньше, чем их там занесет песком… Песком, что тут удивительного, песок трется спинами и превращается во что угодно, в твои волосы, да…