Мы, конечно же, не смотрели, что происходит. Мы кинулись, куда ноги несли, бежали не разбирая дороги, прочь от проклятого снопа прожекторного света. Конечно, после я часто думал, могли бы мы высвободить Пича. Подбежать, схватить за руки и вытащить из ветвей. И знаешь, мне кажется, что нет. Два перепуганных паренька, у которых в мозгу здравого смысла и в помине не было. Они не знали, куда кинуться, они по-настоящему не понимали, что происходит, они в принципе не смогли бы действовать сообща — и Пич, который перепугался ещё больше. Он-то был резче нас, но не настолько, чтобы в этой ситуации действовать разумно. Сколько у нас было времени? Десять секунд? Пятнадцать? Двадцать? Честное слово, не знаю. Тогда мы секунд не считали. Может быть, взрослый человек был бы хладнокровнее и что-то смог бы сделать, только я сомневаюсь.
Ты не думай, я не оправдываюсь, просто — ну вот, это случилось. Мы сбежали, а Пич остался. Поезд нёсся на всех парах и не думал останавливаться. Пич не кричал, видимо, до последнего момента пытался выбраться. Не было ни крика, ни звука удара, только мгновенный треск сучьев, когда локомотив въехал в берёзу, треск я хорошо помню. Ствол дерева не был никаким препятствием, его перемололо тут же, поезд нёсся дальше. И всё. Точка. В тот момент мы ещё надеялись, что Пичу удастся вырваться, и оба, вместе с Козликом, как по команде остановились и посмотрели назад. Ничего мы не увидели — кусты, темнота, туман. Единственно — вереница вагонов, совершенно тёмных вагонов, без единого проблеска света, тёмный монолит, масса, которая с лязгом неслась сквозь ночь. И тогда мы снова побежали, до самого моего дома.
Расстались мы, не сказав друг другу ни слова. Всё было ясно: что бы ни случилось — я уже сказал, мы ещё надеялись, что с Пичем обошлось, — говорить мы не будем. Мы, хорошие мальчики, всю ночь мирно сопели в своих кроватках, ничего не видели, ничего не слышали, мы понятия не имеем, что где-то что-то случилось. Простой физиологический страх: только бы никто не узнал. Ты читал в газетах о том случае, когда оползень засыпал нескольких детей? Их приятели, которые всё отлично видели, на помощь не пришли — они отошли подальше и, будто бы ничего не случилось, стали играть в другом месте. Это не безжалостность, не безразличие. Тот же самый принцип — лишь бы никто не узнал, что мы в какой-то степени тут причастны, даже если что-то просто произошло у нас на глазах, мы уже причастны. Видишь, главное быть ни при чём, быть причастным означает быть виноватым. Нам запечатало рот чувство вины, а не что-то другое. А то, что Пичу кранты — про это мы вообще не думали. В таком возрасте смерть — в лучшем случае, это что-то такое, что вызывает интерес. А в остальном: есть Пич — хорошо, нет Пича — что ж, придётся обойтись без него.
Знаешь, в ту ночь я спал как убитый — не было ни кошмаров, ни бессонницы, какие вроде бы полагались. Проснулся в девять — тоже как обычно. Почистил зубы, умылся, оделся. Съел завтрак— как обычно. Перекинулся парой незначительных фраз с родителями. Сделал вид, что не слышу их слов о том, что грядки с клубникой заросли и теперь на следующий год ягод не будет. Изучил телепрограмму. Сказал, что в магазин не пойду, потому что «с парнями договорился». После небольших препирательств в магазин всё же отправился, совсем как обычно. Убивал время, целый час болтался по улицам, изучал афиши и пялился в витрины. Я не хотел и шагу сделать в сторону железнодорожного полотна — и в то же самое время каким-то уголком сознания отлично понимал, что не могу прикинуться ни больным, ни старательным полольщиком клубники, ни ещё каким-нибудь пай-мальчиком, потому что всё должно происходить, как в любой другой день. И, конечно, старательно прятал поцарапанные ладони в карманах и с утра обнюхал, не пахнет ли рубашка дымом костра. Пахла, но едва ощутимо. Домой я пришёл уже за полдень. А родители — всё знали. Я хочу сказать, они знали, что Пич погиб, только факт смерти, не более того. Незаметно переглядываясь, они сидели на кухне, каждый на своём краю стола, и глядели, как я загружаю в холодильник пачки творога и бутылки молока. Понятно, я перепугался и напрягся струной, движения стали деревянными, творог выскользнул из рук и плюхнулся на пол. Я не знал, что они именно знают. Насколько много они знают. Я ожидал безжалостного допроса и думал, что я им сейчас скажу — как я смогу доказать, что ночью я смирно спал. Представь, ты мог бы кому-то доказать, что ночь провёл в постели, рассказать достоверную историю о том, что спал? Нет, ты бы сказал: я спал — и всё. Но мне казалось, что этого недостаточно. Мне казалось, что надо рассказывать о том, как и, самое безумное, почему я спал. Бред, разве нет? Но я думал, что от меня сейчас потребуют доказательств того, что я спал. Родители явно заметили моё оцепенение, но, скорее всего, решили, что меня смутили их изучающие взгляды. Наконец, долгий процесс перемещения покупок завершился, я неловко повернулся и, опустив голову, мучаясь невыносимым чувством вины, сказал: