А в другом письме в ответ на упрек Лидии Авиловой в том, что персонажи Чехова слишком мрачны, ответил, что она права: «Вы сетуете, что герои мои мрачны. Увы, не моя в том вина! У меня выходит это невольно, и когда я пишу, то мне не кажется, что я пишу мрачно; во всяком случае, работая, я всегда бываю в хорошем настроении. Замечено, что мрачные люди, меланхолики пишут всегда весело, а жизнерадостные своими писаниями нагоняют тоску. А я человек жизнерадостный; по крайней мере первые 30 лет своей жизни прожил, как говорится, в свое удовольствие. Здоровье мое сносно по утрам и великолепно по вечерам. Ничего не делаю, не пишу и не хочется писать. Ужасно обленился»[427]
.И ведь на самом деле — новизна обстановки не шла на пользу работе, она не подстегивала писательского воображения. Чехов говорил, что неспособен использовать сиюминутные впечатления и, только отдаляясь от людей и пейзажей, чувствовал себя готовым описывать их. Это таинственное превращение увиденного в изображенное, благодаря которому сырье становилось элементом повествования, могло длиться месяцами, годами… Уже упоминавшемуся Федору Батюшкову, редактору русского отдела «Космополиса», он писал: «Вы выразили желание в одном из Ваших писем, чтобы я прислал интернациональный рассказ, взявши сюжетом что-то из местной жизни. Такой рассказ я могу написать только в России, по воспоминаниям. Я умею писать только по воспоминаниям и никогда не писал непосредственно с натуры. Мне нужно, чтобы память моя процедила сюжет и чтобы на ней, как на фильтре, осталось только то, что важно или типично»[428]
.В Ницце он оставался безразличен к городу и страстно интересовался его обитателями. Французы казались ему замечательными людьми, он ценил в них утонченность, культуру, чувство справедливости, любезность. "Здесь, писал он, от любой собаки пахнет культурой… Он восхищался, глядя на то, как почтенный аббат играет на улице со школьниками в мяч, отмечал, что горничная в пансионе, несмотря на усталость, улыбается ему «точно герцогиня», находил приятным и ободряющим, что все здороваются друг с другом в магазинах и поездах и что, даже говоря с нищим, называют его «месье»[429]
.На его взгляд, Франция шла во главе других наций и задавала тон всей европейской культуре. Его восхищение духом независимости французов еще возросло, когда в течение ноября несколько газет, получив новые сведения, возобновили кампанию, связанную с делом Дрейфуса. Был ли капитан Альфред Дрейфус, приговоренный в 1894 году военным трибуналом к пожизненной ссылке за шпионаж в пользу Германии и отбывавший срок на Чертовом острове, виновен в преступлении, в котором его обвиняли? Или он стал жертвой слепого антисемитизма, царящего в верхних эшелонах армейской власти? А может быть, настоящий виновник — майор Эстергази, венгр по происхождению, которого брат Дрейфуса обличил публично?
Эти вопросы мучили Чехова. Он ежедневно следил по газетам за перипетиями грандиозной битвы за права человека, которая велась на их полосах и разделила страну на два враждующих лагеря. «Я целый день читаю газеты, изучаю дело Дрейфуса, — писал Антон Павлович Соболевскому в начале декабря. — По-моему, Дрейфус невиновен»[430]
.Месяцем позже, 13 января 1898 года, прочитав в газете «L'Aurore» («Заря») открытое письмо Эмиля Золя президенту республики, названное «Я обвиняю», письмо, в котором знаменитый французский писатель поименно обвинял конкретных лиц, генеральный штаб и военное министерство в том, что они намеренно скрывают правду и прибегают к махинациям, Чехов воспламенился. «Дело Дрейфуса закипело и поехало, но еще не стало на рельсы, — пишет он Суворину. — Золя благородная душа, и я… в восторге от его порыва. Франция чудесная страна, и писатели у нее чудесные»[431]
. А Батюшкову — «У нас только и разговору, что о Золя и о Дрейфусе. Громадное большинство интеллигенции на стороне Золя и верит в невинность Дрейфуса. Золя вырос на целых три аршина; от его протестующих писем точно свежим ветром повеяло, и каждый француз почувствовал, что, слава Богу, есть еще справедливость на свете и что, если осудят невинного, есть кому вступиться»[432].В феврале, когда начался процесс над Золя, закончившийся осуждением писателя, приговоренного к году тюремного заключения и лишению ордена Почетного Легиона, Чехов глотал отчеты прессы так лихорадочно, словно был французом по рождению. Чем больше нападали на Золя, тем больше он им восхищался. «Вы спрашиваете меня, все ли я еще думаю, что Золя прав, — писал он художнице Александре Хотяинцевой. — А я Вас спрашиваю: неужели Вы обо мне такого дурного мнения, что могли усомниться хоть на минуту, что я не на стороне Золя? За один ноготь на его пальце я не отдам всех, кто судит его теперь в ассизах[433]
, всех этих генералов и благородных свидетелей. Я читаю стенографический отчет и не нахожу, чтобы Золя был не прав, и не вижу, какие тут еще нужны preuves»[434].