Я понимаю, почему в конце XIX века (да и позже, чего уж там) были популярны Роберт Стивенсон, Райдер Хаггард, Герберт Уэллс и т. п, из русских — Евгений Карнович (ныне задвинутый чёрт знает куда), Всеволод Гаршин (описатель русско-турецкой войны 1877 г.), даже громоздкий Лев Толстой (его «Севастопольские рассказы» по-прежнему весьма читабельная вещь). И я НЕ ПОНИМАЮ, с какого рожна вдруг стал популярным А. П. Чехов. Ни приключений, ни ярких обличений («Остров Сахалин» появился только в 1893 г.). Ну хоть бы какая эротика, так ведь и той почти не было. Притом, что с запада в то время просто ломила переводная литература высочайшего класса: английская, американская, французская… Из-за таких вот вещей, может, и сформировался миф о загадочной русской душе. Кстати, Короленко, Вересаев, Пришвин, Сологуб, Бунин, Андреев, даже Горький тоже ведь «раскрутились» с какой-то по сути ерундой, и ныне практически похерены, будучи беллетристически на самом деле почти никем в сравнении, скажем, с Алексеем Толстым и Михаилом Булгаковым. Стилисты? Но стиль сам по себе ничто. Природу красиво описывали? Но у Левитана и Айвазовского она всё равно выходила лучше. Психологизм демонстрировали? Но сюжет много важнее. Подпускали элемент социальной критики — в условиях гнёта цензуры и царского гнёта вообще? Да, может быть, это.
У Гиляровского воспоминания о Чехове мало что дают для критического портретирования. Хиленький был Чехов, но хлебосольненький и зарабатывал одно время значительно меньше Гиляя, плюс был для него просто Антошей. Есть впечатление, что Гиляровский сам недоумевает, как же так: выдающимся газетчиком, бытописателем трущоб и хитровок, автором холерных репортажей и просто видным, мощным и спортивным мужчиной был он сам, а в светочи прорвался какой-то узкогрудый кашлючий Чехов, причём с произведениями, в которых сам Гиляровский изначально не находил ничего особенного? В России вдруг случилось как бы зачарование Чеховым. К примеру, ещё при жизни оного видные литературные люди говорили, что пьесы его растянутые, с мелкими разговорами и слабым сюжетом, но образованный народ всё равно пёр в Художественный театр и там млел. Большого подрывного интереса (евреемасонского какого-нибудь) я в этом не вижу, так что приходится пока ограничиваться предположением, что в первоначальном взлёте Чехова виноваты потребность в кумирах, подражательность образованного плебса и случайности. Ну, а потом, конечно, была весьма достойная и впечатляющая сахалинская эпопея, но, возможно, Чехов как раз и решился на неё отчасти потому, что чувствовал себя не вполне заслуживающим своей нарастающей популярности. Вообще говоря, у каждого писателя, претендующего в совсем большие, должен быть свой Сахалин. Или свой Севастополь (как у Льва Толстого). Короче, какой-то подвиг, в связи с которым потом можно кое-что настрочить. Лень, страшно, а НАДО. И лучше вляпаться в это пораньше, а то с возрастом неизбежная мизантропизация организма приводит к тому, что всё меньше хочется рисковать собой ради посторонних ущербных человеков или делать какие-то другие шибко котирующиеся у них глупости.
Эротическое У Антон Павлыча. Ну, лёгонькое такое (у некоторых других было много наваристее). Можно указать по крайней мере две специфические вещи: «Антрепренёр под диваном» и «Роман с контрабасом». В обоих рассказиках
Душка Чехов — мучитель уток, бивший по шее чужих детей за неимением своих, мастер описаний природы и русской интеллигенции, радетель счастья, выдавливатель из себя раба, способный, если надо, похерить кого угодно. Врач, не справившийся с собственными болезнями. Учитель жизни, не сумевший даже толком жениться. Вот Максим Горький (1868–1936), к примеру, тоже был туберкулёзник, но сумел дотянуть до 68 лет, хотя в молодости курил в огромном количестве и один раз даже прострелил себе грудь из револьвера.
Весь солидный период своей жизни Чехов мешал людям спать ночным кашлем. Скольких успел заразить туберкулёзом этот любитель лечить крестьян и принимать у себя видных представителей русской интеллигенции — вопрос сложный: ведь даже, к примеру, книгу брать из его рук было опасно.
Огромная популярность Чехова к концу его жизни объясняется не столько тем, что он стал писать понятнее и интереснее для широкой публики, сколько тем, что количество перешло в качество: Чехова перестали воспринимать критично и начали боготворить и использовать в функции символа.