Вряд ли Чехова в данном случае волнуют отношения Дуни с ее семьей, поскольку ее отец — почетный потомственный гражданин города Москвы Исаак Эфрос был просвещенным человеком и активным сторонником языковой и культурной ассимиляции. Правда, эту ассимиляцию ему хотелось бы связать с сохранением религиозного и национального еврейского уклада, но для родной и любимой дочери он, вероятно, сделал бы исключение. Чехов же думал, во-первых, о том, как впишется Дуня в его семью, а во-вторых, как она сама будет себя чувствовать в этой чуждой ей среде и не будет ли для нее вечным укором «измена» «своим».
Второй вопрос к оракулу был таким: сколько может продлиться и чем кончится его брак с Дуней?
Ответ на этот вопрос Чехов дает сразу: «Я с ней разведусь через 1–2 года после свадьбы, это несомненно». Оставался только вопрос, как произойдет этот разрыв?
Поиск ответов на все эти вопросы отразился на творчестве Чехова 1886–1888 гг., начиная с пресловутой «Тины», где Сусанна уже в первом же разговоре с незнакомым человеком заявляет о том, что хотя она «еврейка до мозга костей» и «без памяти» любит Шмулей и Янкелей, но ей противна в «семитической крови» «страсть к наживе», и тут же сообщает о своих хождениях в церковь, о любви к русским и французам. И над всеми этими откровениями еврейской шлюхи — картина «Встреча Иакова с Исавом», Исавом, продавшим первородство за чечевичную похлебку и возненавидевшим за это свой же народ. Обреченная на увядание бесплодная Сусанна символизирует те самые
Однако такой максимализм Чехова-человека не вполне удовлетворяет Чехова-художника, и он обращается к более подробному исследованию столь сильно волнующего его отказа от своих истоков. Рассказ, содержащий это исследование, озаглавлен им по народному названию растения, в определенный момент отбрасывающего свои корни и пускающегося в казалось бы бесцельные странствия, — «перекати-поле» (хотя в Природе нет ничего бесцельного!).
Русско-еврейские и еврейско-русские литературоведы уже многие годы силятся доказать, что «в еврейских фигурах у Чехова концентрирована огромная отрицательная энергия; что он негодует, содрогается от отвращения, смеется гневным смехом…», и все это от переживаний по поводу судеб «русской культуры» — в действительности глубоко ему безразличных, поскольку он инстинктивно с первых творческих шагов ощущал наднациональность своего дарования. Не понимая этой вселенской сущности Чехова, «исследователи» от его имени приписывают ему чувства «омерзения», «тревоги», сознания «опасности», исходящей от бывшего Исаака, а ныне Александра Иваныча, его случайного сожителя по гостиничному номеру.
Гораздо глубже понимал Чехова его младший современник и один из столпов сионизма Владимир (Зеев) Жаботинский: «По существу же был Чехов наблюдатель, не ведавший ни жалости, ни гнева, и не любивший ничего, кроме увядающей красоты «Вишневого сада», поэтому еврейские фигуры, изредка попадающиеся в «Степи», «Перекати-поле», «Иванове», написаны с обычным для этого художника правдивым безразличием» («Русская ласка», 1909).
И действительно, Чехову глубоко безразлична личность и судьба Александра Иваныча из «Перекати-поля», и он правдиво и отстраненно излагает его историю. Его интересует лишь один вопрос: зачем повзрослевший мальчик из еврейского местечка в Могилевской губернии, из большой семьи, все время возвращавшийся к мысли: «сестра, должно быть, уже вышла замуж», живущий в двух мирах — в мире сегодняшнем и в мире воспоминаний, — переменил свою веру? И Чехов буквально допрашивает своего сожителя, но не получает вразумительного ответа, поскольку декларации «Александра Иваныча» по поводу кончины иудаизма и о том, что «Новый завет» есть естественное продолжение «Ветхого», для Чехова — пустой звук, абракадабра, лишенная всякого смысла. Решить этот вопрос Чехов оставляет читателю, рассчитывая, что он, этот читатель, знает и о принятом в 1882 г. имперском запрещении евреям проживать в сельских местностях даже в черте оседлости, превратившем их местечки в средневековые гетто, и о введенном в 1886 г. ограничении приема евреев в высшие учебные заведения, куда так стремился Александр Иваныч. Рассчитывал он и на то, что его читатель имеет некоторое представление об этих местечках. Сам Чехов в те годы еще не пересекал черты оседлости, и не исключено, что образ местечка, воссозданный им несколькими штрихами в письме к П.Сергеенко от 5 марта 1889 г., возник под впечатлением рассказа Александра Иваныча: «Воображаю я эту Ивановку… Шмули, шмули, шмули без конца… Площадь бурая от навоза, садов нет, реки нет, синагога, церковь с ржавой крышей… А главное — глубокий, глинистый, невылазный овраг, отделяющий Ивановку от мира…» Желание покинуть такое место и уйти за невылазный овраг в расположенный за ним мир для любого человека является, по мнению Чехова, нормальным, здоровым и, главное, —