Еще в детстве, когда приходилось делить что-либо на всех и надлежащая ему часть была отложена, но ему забывали об этом сказать, он предпочитал оставить ее нетронутой, хотя отлично знал, что предназначалась она именно ему, – и все это лишь затем, чтобы испытать сладость несправедливой обиды и заявить: другим еще кое-что достается, но только не мне! Но если даже мнимая несправедливость так сильно его задевала, то насколько же больнее отзывалась в нем несправедливость подлинная. И конечно, никто так остро не чувствует несправедливость, как дети, и никому столь часто и невзначай ее не причиняют, как им, – истина, о которой всем педагогам стоило бы помнить ежедневно и ежечасно.
Нередко Антон часами размышлял, тщательно взвешивая разные доводы и основания: насколько справедливым – или несправедливым – было то или иное наказание, назначенное ему отцом.
В одиннадцать лет он впервые испытал несказанное удовольствие, пристрастившись к запретным книгам.
Его отец был заклятым врагом романов и грозился сжечь первый же, что попадется в доме ему под руку. И все-таки Антону с помощью тетки удалось раздобыть роман про прекрасную Банизу, сказки «Тысячи и одной ночи» и «Остров Фельзенбург», которые он украдкой, хотя и с ведома матери, прочел, вернее, жадно проглотил, затаясь в чулане.
То были сладчайшие часы его жизни. Входя к нему, мать всякий раз пугала его приближением отца, хотя сама не запрещала ему читать эти книги, которыми успела насладиться еще прежде Антона.
Повесть об острове Фельзенбург произвела на Антона весьма сильное впечатление, вознеся на небывалую высоту его мечты, в коих он отвел себе ни много ни мало великую мировую роль собирателя сперва небольшого, но постепенно растущего круга людей, избравших его своим средоточием: круг этот раздавался все шире, и под конец буйная фантазия Антона стала вовлекать в него также животных, растения и неодушевленные создания природы – словом, все, что его обступало в жизни, и весь этот хоровод кружился вокруг него, покуда голова у него не начинала идти кругом.
В ту пору игра воображения нередко наполняла его таким блаженством, какое ему едва ли довелось испытать впоследствии.
Итак, воображение составляло главные горести и радости его детства. Как часто пасмурным днем, когда он, исполненный отвращения и досады, сидел взаперти в своей комнате, сквозь оконное стекло вдруг проникал луч солнца, и тогда в нем неожиданно пробуждались мечты о рае, об Элизии, об острове нимфы Калипсо и долгие часы услаждали его душу.
Но уже с двух– или трехлетнего возраста память Антона хранила поведанные матерью и теткой небылицы об адских муках, не оставлявшие его ни днем, ни ночью: во сне он нередко видел себя окруженным добрыми знакомцами, которые ни с того ни с сего начинали скалиться на него, до неузнаваемости искажая свои лица отвратительными гримасами, или он взбирался сумрачной тропою куда-то ввысь, а некто ужасный преграждал ему дорогу назад, либо сам черт являлся ему в виде рябой курицы или черного платка на стене.
Пока он с матерью жил в деревне, каждая встречная старуха нагоняла на него страх и ужас, так много он наслушался рассказов про ведьм и колдуний; а когда ветер в их домике насвистывал причудливую мелодию, мать не задумываясь прибегала к аллегории и замечала, что это свистит безрукий человек.
Она бы не стала так говорить, если б знала, скольких томительно-страшных часов и бессонных ночей будет стоить ее сыну этот безрукий человек.
Но подлинным чистилищем для Антона неизменно становились четыре предрождественские недели, – чтобы их избежать, он охотно отказался бы даже от елки, утыканной восковыми свечками и увешанной посеребренными яблоками и орехами.
В такую пору не проходило дня, чтобы до него не доносился либо странный гул колоколов, либо какой-то шорох за дверью, либо глухой голос, принадлежавший не иначе как предвестнику Рождества пресловутому кнехту Рупрехту, которого Антон искренне почитал за духа или за сверхчеловеческое существо, поэтому не было и ночи, чтобы он внезапно не просыпался от ужаса весь в холодном поту.
Так продолжалось до его восьмилетнего возраста, когда вера в Рупрехта, а равно и в Христа начала в нем постепенно угасать.
Вдобавок мать внушила ему и детский страх перед грозой. Единственный способ оберечься он видел в том, чтобы крепко сцепить руки и не разжимать их, пока гроза не утихнет; это да еще крестное знамение было ему оберегом и опорой, когда он засыпал в одиночестве: он верил, что так избавляет себя от козней, чинимых дьяволом и привидениями.
У матери было странное выражение: кто хочет удрать от привидения, говорила она, у того пятки начинают расти; и он вправду ощущал этот рост всякий раз, когда в темноте ему виделось что-нибудь похожее на привидение. Про умирающих она говаривала, будто смерть сидит у них на языке, Антон и это воспринял буквально, и когда у его тетки умирал муж, он приблизился к его постели и вперился ему в рот, пытаясь разглядеть на кончике его языка смерть в образе маленькой черной фигурки.