— Позволить народу Рима и Италии увидеть тебя, Птолемей Цезарь, — и они забудут обо всем. Они полюбят тебя сразу и будут безумно рады видеть тебя. А я? Меня назавтра же забудут. Весь мой четырнадцатилетний труд будет забыт. Льстивый сенат будет подлизываться к тебе, сделает тебя римским гражданином и, может быть, на следующий же день сделает тебя консулом. Ты будешь править не только Египтом и Востоком, но и Римом, несомненно, в любой форме, какую ты захочешь, от вечного диктатора до царя. Сам бог Юлий начал уже смягчать наш mos maiorum, потом мы, три триумвира, еще более упростили его, и теперь, когда Антоний уже не соперник мне, я — неоспоримый хозяин Рима. То есть при условии, что ни Рим, ни Италия никогда тебя не увидят. Я намерен править Римом и его владениями как автократ, молодой Птолемей Цезарь. Ибо Рим наконец находится сейчас в таком положении, что готов принять подобное правление. Если народ увидит тебя в Риме, он примет тебя. Но ты будешь править так, как тебя научила твоя мама, — царь, сидящий на Капитолии и правящий суд, как Минос у ворот Гадеса. Ты не видишь в этом ничего неправильного, несмотря на все твои либеральные программы реформ в Александрии и Египте. А мое правление будет невидимым. На мне не будет диадемы или тиары — знака моего статуса, и я не разрешу моей любимой жене носить ее. Мы будем продолжать жить в нашем доме, и пусть Рим думает, что правление в нем демократическое. Вот почему ты должен умереть. Чтобы Рим оставался римским.
Выражение лица Цезариона все время менялось: удивление, горе, задумчивость, гнев, печаль, понимание. Но не было ни смущения, ни замешательства.
— Я понимаю, — медленно проговорил он. — Я действительно понимаю и не могу винить тебя.
— Ты на самом деле сын божественного Цезаря, и из всего, что мне говорили, ты наследовал его блестящий интеллект. Жаль, что я никогда не увижу, наследовал ли ты его военный гений, но у меня есть несколько очень хороших маршалов, и я не боюсь царя парфян, с которым я намерен примириться и не нападать на него. Одним из краеугольных камней моего правления будет мир. Война, по сути, самое расточительное занятие человека — от жизни до денег, и я не позволю римским легионам диктовать форму правления в Риме или выбирать правителя.
Цезарион чувствовал, что теперь он продолжает говорить, чтобы оттянуть момент казни.
«О мама! Почему ты мне не доверяла? Разве ты не знала того, что рассказал мне только что римский сын Цезаря? Антоний, конечно, должен был сказать, но Антоний был твоей марионеткой. Не потому, что ты опаивала его, но потому, что он любил тебя. Ты должна была сказать мне. Но может быть, ты сама этого не понимала, а Антоний был слишком занят, доказывая, что он достоин твоей любви, и не считать важным мое положение».
Цезарион закрыл глаза и заставил себя думать, направив свой интеллект на решение этой проблемы. Есть ли хоть крохотная возможность сбежать? Он вздохнул, осознавая безнадежность своего положения. Нет, сбежать нельзя. Самое большее, что он может сделать, — это затруднить для Октавиана его убийство. Выбежать из палатки, крича, что он — сын Цезаря. Неудивительно, что Тавр так смотрел на него! Но того ли захотел бы его отец от своего неримского сына? И потребовал бы Цезарь от него последней жертвы? Зная ответ, он снова вздохнул. Октавиан был настоящим сыном Цезаря согласно его последней воле. Он даже не упомянул о своем другом, египетском сыне. И когда все произошло, что казалось Цезарю самым ценным в его жизни? Его dignitas. Dignitas! Это самое римское из всех качеств, личный вклад человека в достижения, его деяния, его сила. Даже в свои последние моменты Цезарь сохранил dignitas незапятнанным. Вместо того чтобы сопротивляться, он прикрыл тогой лицо и ноги так, чтобы Брут, Кассий и остальные не видели ни выражения его умирающего лица, ни того, что осталось от его гениталий.
«Да, — подумал Цезарион, — я тоже сохраню мое dignitas! Я умру, владея собой, своим лицом, и с прикрытыми гениталиями. Я буду достоин своего отца».
— Когда я умру? — спокойно спросил он.
— Сейчас, в этой палатке. Я должен сделать это сам, потому что никому не могу доверить такое поручение. Если моя неопытность в этом деле причинит тебе больше боли, я прошу простить меня.
— Мой отец говорил: «Пусть это будет внезапно». Если ты будешь помнить об этом, Цезарь Октавиан, я буду удовлетворен.
— Я не могу обезглавить тебя. — Октавиан сильно побледнел, ноздри его расширились, он криво улыбнулся, сдерживая дрожь губ. — Я не так силен для этого, и твердости мне не хватает. И я не хочу видеть твоего лица. Тирс, передай мне ткань и шнур.
— Тогда как? — спросил Цезарион, встав с кресла.
— Ударом меча прямо в сердце. Не пытайся бежать, это не изменит твою судьбу.
— Я понимаю. Это будет на виду у всех и будет труднее. Но я побегу, если ты не согласишься на мои условия.
— Назови их.
— Ты будешь добр с моей матерью.
— Я буду добр.
— И с моими маленькими братьями и сестрой.
— С их голов не упадет ни один волос.
— Ты клянешься?
— Клянусь.
— Тогда я готов.