Под громадным, черным от старости шалашом толстый потолок из бревен покрывал громадную землянку. Спустились вниз по земляным стертым ступенькам. Внизу было мрачно, темно – свет проходил только в два крошечных окошечка под самым потолком. Сева увидал нары человек на двадцать, опять-таки заваленные старьем – попонами, лотками, ошметками лаптей, люльками; оглядел рассевшуюся кирпичную печь, полати, стол, занимавший чуть не половину избы, щербатые чугуны на мокром земляном полу возле печки, – в них, в воде с золой, выпаривались портки и рубахи.
– Но это ужасно! – сказал он, смеясь. – Как же вы тут живете! Ведь вас шестнадцать человек. И целую зиму спите все вместе…
– Ничего тут нету ужасного, – сказал Лукьян Степанов, что-то внимательно оглядывая под печкой, и вдруг махнул рогачом: из-под печки, раздувая золу, вылетел больной облезлый голубь. – Ничего тут нету, братец ты мой, ужасного. Девять лет прожил, как дай тебе Бог прожить. Ни разу не угорели. Диво, а не изба. А теплынь какая! Зимой прямо хоть рубаху скидавай… Мы, брат, люди земляные.
– Но сыро, должно быть, ужасно?
– Наладил! Сыро, это правда, дюже сыро. Пойдем свою охоту покажу.
«Охота» Лукьяна Степанова, его знаменитые на всю округу чернопегие битюги помещались в особом дворе, в каменной, крытой тесом пристройке к новому дому. Отомкнули замки на высоких тесовых воротах, вошли в уютный квадрат из денников и амбарчиков с крылечками и маленькими железными дверками.
– Вот буду жить в новом доме, проснусь так-то ночью, гляну, ан мне из залу все и видно, – сказал Лукьян Степанов, показывая на окошечко, глядевшее из дома во двор. – Понял? Умно придумано? Истинно, как Адам в раю, живу! Истинно, князь во князьях.
Глаза его стали блестеть. Денники тоже были на замках. Отмыкая их, он распахивал дверь, смело шел прямо к заду лошади, оглаживал его и шел к голове.
– Ты не ходи, не ходи! – кричал он из денника. – На порожке стой. Насмерть убьет! Меня только одного подпущают…
Страшные траурные лошади вздрагивали всей кожей, шарахались, храпели, косили огненными глазами. Гривы у них были черные, густые, чуть не до земли. Раскормлены они были на удивление, до желобов на спинах и крупах.
– А? Что? Каково? – глухо кричал Лукьян Степанов из темноты. – Видал? А то Москва-а… Боле ста лет в нашем роду этот самый завод, такой масти ни у кого во всей губерни нету. Стану помирать, накажу цельную тройку запречь в самую первую телегу, – тройкой гроб помчат!
Потом, нагнувшись, переступил порог денничка, где стояла ладная жемчужная кобылка:
– А это моя любимица! Земчужная лошадка называется. У, матушка! Любишь? Любишь? – Любит, чтоб ей носик чесать, страсть любит, – сказал он с восторгом, оборачиваясь к гостю.
Все осмотрев и затворив, замкнув, он обрел еще более прекрасное расположение духа.
– Погоди, дурачок, погоди, поспеешь! – говорил он, удерживая Севу. – Пойдем чай пить. А не хочешь, давай так посидим, побалакаем…
Он сходил в избу, принес скамью, сел; глубоко и довольно вздыхая, усадил Севу рядом с собой.
– Эй, бабка! – закричал он на весь двор. – Старуха!
Толстая, сутулая старуха, в шерстяных чулках, в очках, с паголенком и спицами в руках, показалась из-за шалаша.
– Княгиню-то мою еще не видал? – спросил Лукьян Степанов, кивая на нее. – Заодно уж и ее погляди. Она у меня тоже при делу. За избой сидит, мак стережет.
Старуха подошла и низко поклонилась.
– Ну, как? – спросил Лукьян Степанов. – Сидишь? Никого не видать?
– Пока, слава Богу, никого. Да ведь знают, что есть караул.
– Маку немножко для потехи посеял, – сказал Лукьян Степанов, обращаясь к гостю. – Я этих там маков, подсолнухов ни по чем не уважаю – для потехи только сею по малости, абы, абы ребятишкам хватило. Как сеяли деды-прадеды ржицу, так и нам Бог велел. Они только ее, матушку, знали, а цигарки из трехрублевок вертели. Я, братец ты мой…
Старуха стояла и блестела мелькающими спицами, слушала, глядя исподлобья, из-за очков. Лукьян Степанов слегка нахмурился.
– Ну, будя, послухала, – сказал он и махнул на нее рукой. – Что приглядываешься? На мне узоров нету. Ступай, ступай отцеда…