Одним тоном слов и лиры он дал трогательный образ всем чужого, всем покорного ребенка, стриженой, босой, в грязной сорочке и старенькой плахте девочки. Она долго опускала заплаканные глазки, долго надеялась терпением и непосильным трудом снискать милость мачехи – но напрасно: даже родной отец, раб этой безжалостной, хозяйственной женщины, избегал глядеть на свою сироту, боялся хотя бы словом вступиться за нее. А уж если родному отцу в тягость собственное дитя, то где же правда, где справедливость, где сострадание? Их надо искать по свету, по миру, паче же всего где-то там, куда скрылась мать, единственный нескудеющий источник нежности. – И, опять со вздоха возвышая свой грудной голос, опять усиливая звенящий тон лиры, Родион продолжал:
– Ой пiшла cipiткa темнимi лугами, – вмиваеться cipiткa дрiбнимi сльозами. Не могла cipiткa мачусi вгодити, – ой, пiшла cipiткa по cвiтy блудiти: по свiту блукати, матiнки шукати…
Сын народа, не отделяющего земли от неба, он просто и кратко рассказал о страшной встрече ее «в темных лугах», в светлые пасхальные дни, с самим воскресшим Господом:
– Тай зycтpiв ïï Христос, став ïï питати: «Куди йдешь, cipiткa?» – «Матери шукати». – «Ой, не йди, cipiткa, бо далеко зайдешь, вже ж своєï матiнки й по вiк не знайдешь: бо твоя матiнка на високiй гopi, тiло спочиває у смутному гpoбi…»
С великой нежностью, но все так же просто передал он горькую «розмову» сироты с матерью, – точнее говоря, с «янголем» (ангелом), отзывавшимся из могилы за усопшую:
– Ой, пiшла cipiткa на той гроб ридати: чи не обiзветься в гробу рiдна мати? Обiзвався Янголь, як piдная мати, та й став ii стихо, словесно питати:
И с непередаваемой трогательностью ответил ребенок ангелу-матери:
– Я ж ïï просила, я ж ïï годила. А злая мачуха сорочки не шила!
Как все истинные художники, Родион сердцем знал, когда надо сказать, когда помолчать. Сказав последние слова, он смолк, опустил незрячие очи, наслаждаясь горькими и счастливыми вздохами своих слушательниц. А насладившись, вдруг грозно и радостно возвысил голос и развернул уже иные картины – картины Христова суда, его возмездия.
– Посилає Христос Бог Янголiв от себе, – сказал он торжественно, чистым и звонким голосом. – Вiзьмiть ту cipiткy до ясного неба, посадiть cipiткy у свiтлому раю, у Господа Бога, у честi i славi!
И со скрежетом и звоном лиры далеко разлил свой зазвеневший от радостного гнева плач:
Кончив, он опять помолчал и твердо сказал обычным голосом, без лиры:
– Слухайте ж, люде: хто ciроти має, нехай доглядає, на путь наставляє.
И, сказав, уже не нарушил молчания ни единым добавлением. Только долго покрывал сказанное однообразным нытьем, ропотом лиры, как бы смягчая силу впечатления.
Актер спал, прислонясь к скамейке. Всходила большая теплая луна, видно было его лицо, грустное во сне. Тускло золотились под луной дальние чащи черных камышей. Широкий золотой столб погружался в зеркальную глубину между ними, и жабы, чувствуя лунный свет, начали сладострастно, изнемогая, стонать в них, похохатывать. Следуя изгибам затонов, «Олег» все поворачивал; и тянуло то теплом, то сыростью, гнилью – весною, плавнями. Только крупные лучистые звезды остались в небе, и дым из трубы поднимался прямее, выше…
А записывал я стих про сироту в Никополе, в жаркий полдень, среди многолюдного базара, среди телег и волов, запаха их помета и сена, сидя вместе с Родионом прямо на земле. Диктовал Родион ласково и снисходительно, повторяя одно и то же по несколько раз, и порою останавливался, сдерживая легкую досаду, когда я ошибался. А чем я был виноват? Некоторые стихи он говорил то так, то сяк, кое-что улучшая по своему вкусу.
Когда мы кончили, он долго что-то додумывал, и солнце пекло его непокрытую голову, его незрячее, ничего не выражающее лицо. Потом с тонкой улыбкой намекнул насчет корчмы. Я положил в его ладонь несколько пятаков. Он быстро зажал их своими цепкими пальцами, быстро приподнялся, сунув лиру под мышку, и, поймав мою руку, радостно и осторожно поцеловал ее.
При дороге