И как бы согласившись в этом с Иннокентьевым, Помазнев взглянул на часы на запястье, жестом попросил извинения, нажал клавишу, напомнил секретарше:
— Елена Владимировна, вы не забыли о Праге?
Разговор был окончен, все сказано, итоги подбиты.
И тут Иннокентьев вдруг так ясно представил себе, чего именно ждал от него Помазнев и что наверняка хотел от него услышать, что ему даже показалось, будто он въявь слышит собственный голос:
«Никуда я не поеду, Дима, не приму я ни от тебя, ни от кого угодно этой подачки, как ни называй ее — трубкой мира или тридцатью сребрениками. Я ввязался в это дело по собственной воле, никто за рукав не тянул, и хоть проку лично мне от этого никакого, но есть вещи, за которые человек должен драться, даже если он наперед знает, что из этого ничего не получится. Стоять до конца, если не хочет плюнуть самому себе в рожу. И уж, во всяком случае, не снимать пенки с чужой беды. Не в Дыбасове и не в Ремезове дело, речь уже о другом. И ты это понимаешь не хуже моего, верно?»
На что Помазнев — Иннокентьев и это как бы услышал совершенно явственно — должен был бы ему ответить:
«Понимаю, хоть и, положа руку на сердце, не знаю, как бы я сам поступил на твоем месте. Хотелось бы думать, что так же, не зря же мы с тобой знаем, что такое честный спорт, честная мужская игра. Собственно, этого-то я от тебя и ждал, ты прав. А как из этой заварухи нам с тобой выйти целыми и невредимыми… вот этого я, по правде сказать, не знаю. Но если уж на то пошло…»
«На то, Дима, на то, — должен был бы в свою очередь ответить ему Иннокентьев, — и не так-то я прост, чтобы от меня можно было откупиться даже командировкой в Париж. Дело сделано, Дима, но мавру не к лицу уходить несолоно хлебавши. Согласись я, ты бы первый был вправе не подать мне руки. А ведь мы когда-то играли в паре…»
На что Помазнев подал бы ему руку и они обменялись бы крепким рукопожатием.
Но ничего этого Иннокентьев не сказал, ничего в ответ на несказанное не услышал.
Надо было уходить. Иннокентьев встал.
Поднялся и Помазнев, протянул через стол руку.
— Извини, Боря, дела-делишки. Зайди к Дерегину, договорись обо всем. А перед отъездом мы еще успеем обсудить с тобой все детально.
Но Иннокентьев помимо воли и вопреки только что принятому решению промолчать не удержался:
— Я тут написал объяснительную записку…
Он так и сказал — «объяснительную», хотя его письмо никак нельзя было назвать объяснительной запиской, наоборот — это он сам как бы требовал объяснений.
Не выпуская его руки из своей, Помазнев бегло поглядел на него, и в этом его взгляде Иннокентьев уж и вовсе явственно прочел то, чего, собственно, Помазнев и не думал от него скрывать.
— Насчет отпуска?.. Считай, что мы договорились. У тебя как раз месяц до симпозиума и остается. Опять же завидую тебе, старый, — небось юг, море, теннис с утра до вечера?.. В рубашке вы родились, Борис Андреевич, мне бы хоть денек пожить так, на вольных хлебах!.. — И, еще раз пожав ему руку и отпустив ее, все-таки добавил: — Как видишь, у нас (Иннокентьев отметил про себя это «у нас», а не «у меня») нет никаких оснований ссориться с тобой, как, хочется думать, и у тебя с нами. А что до твоего «Антракта»… Кстати, почему бы тебе на материале этого самого симпозиума не соорудить очередную передачу? Очень, на мой взгляд, подходящая тема — театр и телевидение, в международном тем более аспекте, подумай…
Он вышел из-за стола, проводил Иннокентьева до дверей, на ходу заключил:
— К тому же, старый, не будем преувеличивать нашего с тобой места в мироздании. На том же Центральном телевидении хотя бы. Если смотреть правде в глаза, наш «Антракт», — он так и сказал, чтобы смягчить смысл сказанного, не «твой», а «наш», — на фоне всего, чем занимается Гостелерадио, — капля в море, малая толика. Есть вещи куда более значительные, согласись — пропаганда, экономика, международные дела, борьба за мир, даже спорт, если хочешь… дел по горло, только поспевай. — И уже на самом пороге, положив привычно руку на плечо Иннокентьева, подвел окончательный итог: — Плетью обуха не перешибешь, Борис. Да и Дыбасов твой не больно нуждается в нашей помощи, говорят, он талантлив прямо-таки дьявольски. А талант, как сказано до нас, свое возьмет, да и чужое тоже в придачу. Как говорится, Богу богово, кесарю кесарево. А уж встревать между Богом и кесарем — себе дороже…
И в этих последних его словах Иннокентьеву послышалась почти явная насмешка, словно на протяжении всего их разговора Помазнев действительно ждал от него совсем другого, да так и не дождавшись, навсегда переменил о нем мнение.