Оглушенный смертью Глеба, не успев даже поверить, что это правда, Иннокентьев шел вниз по Краснопресненской, и лишь одна мысль, до крайности нелепая, засела гвоздем в мозгу и не отпускала: будь он в эти дни в Москве, не уезжай в этот проклятый Париж, он, может быть, мог бы спасти Ружина — устроить его вовремя в больницу получше, к каким-нибудь опытным врачам, к какому-нибудь чудодею профессору, и ничего бы этого не случилось, они бы сидели сейчас с Глебом в его тесной и захламленной квартире в Бескудникове, попивая не торопясь крепчайший кофе, рецепт которого достался по наследству от матери-персиянки. Он рассказывал бы Глебу о Париже, о симпозиуме и, главное, о Лере, на всем белом свете Ружин был единственный человек, которому Иннокентьев мог бы рассказать о своей несостоявшейся встрече с Лерой. А теперь ему совершенно, ну просто совсем не с кем этим поделиться, и никто никогда не узнает, что было с ним в Париже, никто не поймет, почему он вернулся оттуда другим — и окончательно — человеком, никому до этого нет дела.
Это чувство вины за смерть Глеба и вообще некой куда более давней и неотмолимой своей вины перед живым Глебом, не прощенной, не отпущенной им перед смертью, еще долго не оставляло Иннокентьева, мучило неразрешимостью.
Он ждал Митина и Элю у кладбищенских ворот, там уже собралось множество друзей и приятелей Ружина, у всех в руках были цветы, свежие гвоздики и тюльпаны, один Иннокентьев стоял без цветов, ему как-то даже не успела прийти эта мысль — купить по дороге на кладбище цветы. Он подумал, что где-то поблизости их непременно должны продавать, но не было ни сил, ни воли сдвинуться с места.
Он удивлялся, оглядываясь вокруг, как много, оказывается, людей, близко знавших Ружина и пришедших проститься с ним. Они разделились как бы на три обособленные группы, стоящие порознь и не смешивающиеся. Одну, малочисленную, составляли партнеры Глеба по преферансу, долголетние участники его субботних и воскресных баталий за карточным столом. До Иннокентьева долетали обрывки их разговоров — о былой удачливости Ружина и о том, что в последнее время он определенно сдал, просчитывался, больше одной-двух пулек не осиливал, не тот, не тот стал в последние месяцы Ружин!.. И договаривались помянуть его именно так, как бы он и сам провел этот день, будь жив — воскресенье, преферансный день! — то есть за настоящей, большой, мужской пулькой, он бы только порадовался этому, если б мог узнать.
Во второй группе были его бывшие коллеги по работе в редакциях, те, кто еще помнил его молодого, полного сил и яростной жажды все переменить, переиначить, все начать с красной строки, когда он объявился в начале шестидесятых годов в Москве. Они тоже говорили вполголоса о своем — о том, что конечно же надо непременно собрать все статьи Ружина, опубликованные в разное время и в разных изданиях, и напечатать отдельной книгой, очень важно посмотреть, нет ли в его архиве — это подслушанное Иннокентьевым их слово «архив» больнее всего его резануло — чего-нибудь неопубликованного, не такой человек был Ружин, чтоб после него не осталось чего-нибудь неопубликованного…
Третью группу, самую большую, составляли те, кто просто приятельствовал с ним, завсегдатаи его квартиры на Бескудниковском, среди них были и такие, чьих имен Иннокентьев не знал, да и сам Глеб — как посмеивались над ним ближайшие друзья, не одобрявшие этих ружинских, как они их называли, случайных связей, — далеко не всех их помнил по имени.
Иннокентьев увидал еще издали салатную «Волгу» Митина. Она остановилась не у самых ворот, а чуть в стороне, и он пошел навстречу приехавшим. Первым из машины вышел Дыбасов с белой погребальной урной в руках, за ним Эля и еще двое, которых Иннокентьев не сразу признал, и лишь когда они подошли поближе и по очереди без слов пожали ему руку, он сообразил, что это приехавшие на похороны Глебовы друзья детства из Душанбе или Самарканда.
Последним из машины вышел Митин и, забыв ее запереть, бросился к Иннокентьеву, спрятал лицо у него на плече и громко, не стыдясь слез, расплакался. Слезы подступили к горлу и у Иннокентьева, но глаза так и остались сухими — его слезы еще впереди, знал он, он еще как никто другой ощутит отсутствие Глеба.
Дыбасов, ни на кого не глядя, пошел быстрым шагом с урной в руках в глубь кладбища. Следом за ним, также ни на кого не глядя и даже не подойдя к Иннокентьеву, поспевая за широким шагом Дыбасова, пошла Эля.
Все остальные, стараясь не отстать и оскальзываясь на размытой недавним дождем жирной глине кладбищенской аллеи, потянулись за ними. В этой их торопливой, словно бы они опаздывали куда-то, цепочке не было ничего похожего на печаль и торжественность похорон.
Митин и Иннокентьев шли позади всех, молчали, глядя под ноги.
— Вот так-то… — сказал в пространство Митин.
В конце аллеи белело двухэтажное здание колумбария. Митин неожиданно спросил:
— Ты видел Леру?