— Не знаю… думаю — несчастна. Впрочем, может быть, она сама этого не осознает… — И, подняв на него полный сочувствия и понимания взгляд, добавил: — Она — одна, насколько я мог понять. Одна и… — но завершить свою мысль не успел, в дверь постучалась Таня:
— Мальчики! Зачем вы заперлись? Юра, Ваня, откройте! Все уже ушли, одни вы… Откройте!
— Мы хотели, помнится, на брудершафт, — усмехнулся Бенедиктов напоследок, — что ж, давай, другого случая не будет, Егорофф… — и подчеркнул это двойное нерусское «ф», на большее его не хватило.
Когда он вышел из подъезда в пустынный Новоконюшенный переулок, была уже зима — снег за несколько часов успел укрыть асфальт, крыши, ветви деревьев первой непрочной белизной, в свете уличного фонаря плясала, радуясь своему часу, снежная кутерьма, и все вокруг было бело и чисто.
Я теперь ловлю себя на том, что мне нужно усилие памяти, чтобы вспомнить тебя. Вспомнить, какая ты. Нет, стоит мне закрыть глаза, и я легко могу заставить себя увидеть, какая ты была и тот или иной наш с тобой день, в том или ином платье, но какая ты была
Напрасный труд, я знаю.
Андрей Латынин оказался не одинок в своей, правда, так и не осуществленной попытке поставить «Лестничную клетку» на сцене.
Ее перевели и инсценировали в нескольких театрах за рубежом, сначала в соцстранах, потом и на Западе. Бенедиктов получал одно за другим приглашений на премьеры, но так и не съездил ни на одну из них — то ли был не слишком настойчив, не добивался решительно где надо, то ли потому, что после отъезда Майи ему вообще было не до этого. Ему отказывали под благовидными предлогами — исчерпан лимит «человеко-дней» заграничных командировок, трудности с валютой, усложнились отношения с той или иной страной, отказы были шиты белыми нитками. Бенедиктову казалось, что он упирается лбом не в запертую на все засовы железную дверь, а в вату, в какой-то вязкий кисель: «Разрешить следует лишь в том случае, когда никак нельзя запретить».
К тому же он понимал, что теперь и отъезд Майи нельзя сбрасывать со счетов — как-никак бывшая жена эмигрировала за границу, хотя по очевиднейшей логике вывод из этого обстоятельства должен был быть извлечен как раз прямо противоположный: он
Но когда летом семьдесят шестого года пришло из Лондона очередное приглашение на премьеру «Клетки», он твердо решил: не уступлю, костьми лягу, а своего добьюсь, ни удавов больше, ни кроликов!
Пьесу репетировали в маленьком театрике в Сохо, специально набрали для спектакля труппу, предполагалось, в случае успеха, играть его ежедневно в течение всего зимнего сезона, а если дела пойдут хорошо, то и дольше.
Театр был крохотный, мест на полтораста, тут находили себе пристанище, как правило, авангардистские товарищества молодых и упрямо бьющихся за место под солнцем актеров.
Прошли лето, осень, стоял уже октябрь, англичане слали письмо за письмом, Бенедиктов ходил с этими письмами по различным инстанциям и кабинетам, обивал пороги, день премьеры приближался, наступил, прошел, но он тем не менее не сдавался и, наконец, написал письмо и попросился на прием к начальнику управления внешних связей Министерства культуры Борису Севастьяновичу Бокову.
Через несколько дней он позвонил Бокову, тот оказался у телефона и ответил ему, что в курсе дела и готов принять его хоть завтра, часа в три.
Назавтра, захватив с собой все письма и приглашения, Бенедиктов отправился на Арбат. Стояла уже поздняя осень, с низкого неба сыпала снежная крупа, наждаком шуршала по асфальту. В недавно отремонтированном сером здании министерства напротив Вахтанговского театра еще пахло краской и известкой, длиннющие, петляющие под острыми углами коридоры были безлюдны. Он поднялся на шестой этаж, долго искал дверь с нужной табличкой, постучался и, не дождавшись ответа, нажал на ручку, вошел внутрь.
За письменным столом, вполоборота к двери и повернувшись лицом к окну, сидел человек в темном костюме, с телефонной трубкой у уха. Он указал Бенедиктову рукой на стул и снова отвернулся к окну, слушая, что ему говорили по телефону и лишь время от времени повторяя: «Лады… лады…»
Когда он положил наконец трубку на рычаг и повернулся лицом, Бенедиктов разом, без колебаний узнал в нем Бориса Ивановича, старого его знакомого по Кузнецкому мосту.
«Как же мне его называть, — почему-то прежде всего пришло на ум Бенедиктову, — Борисом Ивановичем или Борисом Севастьяновичем?..»
А Иванович-Севастьянович сказал суховато, хоть и вежливо:
— Садитесь, товарищ Бенедиктов, устраивайтесь. Я вас слушаю.