На это раз я промолчал. Не настолько уж звезды и вечны — вспомнить хотя бы сверхновую Патимата. Но по сравнению с человеческой жизнью жизнь звезд несоизмеримо длинна, и возразить Ютте нечего.
Она вздохнула и положила голову мне на плечо.
— А все-таки быть человеком хорошо… — задумчиво сказала она.
Я недоуменно покосился на нее. Ну и фраза… Но неожиданно по телу разлились покой и умиротворение. Как это ни странно, но в этой фразе что-то было, почти как в патетичном восклицании: «Человек — это звучит гордо!» Каждому времени свои лозунги. Я знал много рас гуманоидов, представители некоторых приходились мне не только знакомыми или сослуживцами, но и друзьями, но ни с одним из них не захотел бы поменяться ни телами, ни сознаниями. Человеком быть лучше, как ни антропоцентрично звучит эта мысль. И все же маленький червячок точил душу. И этим червяком были слова фантома Марко Вичета: «Как трудно быть живым… » Слова шли от разума и не зависели от того, какой ты расы. Только разумный понимает, насколько трудно совместить течение жизни как всеобщего времени со своим конкретным существованием.
Между фразами Ютты и фантома было что-то общее, но ломать голову я не стал. Когда начинаешь задумываться о бренности бытия, самое время уходить на покой.
Я запрокинул голову и тоже посмотрел на звезды. Где-то там, почти в зените, находилась невидимая отсюда звезда Патимат. Точнее, то, что от нее осталось — раскаленное газопылевое облако. В памяти непроизвольно всплыли данные из раздела «Астрофизики»: мощность взрыва сверхновой, дата, расстояние до Марауканы… Мозг самопроизвольно заработал, как калькулятор, и когда закончил вычисление, я содрогнулся. Вычисление в этот раз получилось не приблизительным, как при оценке возраста Аранея, а точным до секунды. Свет сверхновой, взорвавшейся почти столетие назад, достигнет Марауканы завтра. В двенадцать часов двадцать три минуты семнадцать секунд по местному времени.
На задворках сознания шевельнулся страх, и показалось, что мои мысли подслушивают аналогично тому, как контролировалась система жизнеобеспечения. Неприятно закружилась голова, будто вернулась высотобоязнь.
— Тебе нехорошо? — уловила мое состояние Ютта.
— Да так… — повел я плечами и попробовал отшутиться: — Старость…
Но Ютта шутки не приняла.
— Ты сегодня ел?
— Что-то перехватывал… А что, грозишь накормить ужином?
— Куда же от тебя денешься? — усмехнулась она. — Идем.
— Идем.
Но когда я поднялся, меня пошатнуло, и Ютта подхватила под руку.
— Что-то я совсем расклеился, — честно признался я, но от руки Ютты освободился. Плохо, когда в моем возрасте отказывают биочипы и невозможно регулировать состояние организма. Чувствуешь себя развалиной.
Мы прошли в ее коттедж, и, пока Ютта готовила ужин, я сидел на диване и старался притвориться молодцом, но удавалось плохо. Воздух в гостиной казался спертым, чего, естественно, быть не могло, в довершение всего вернулся утренний одорантный синдром, и обонянию снова мерещился запах тлена. Тленом пах воздух, пах я сам, пахли духи Ютты, тленом разило от готовых блюд, которые Ютта вынимала из окошка кухонного агрегата.
Ютта то и дело поглядывала на меня, и в глазах ее читались тревога и участие. Но еще в них проскальзывало странное любопытство, будто в моем состоянии были виноваты не одорантный стресс и умственное переутомление, а она ставила на моем организме эксперимент и наблюдала, что из этого получится. Неужели она? Еще до прибытия на Мараукану и личного знакомства я отметил ее как самую любопытную личность в составе контингента. Но, если честно сказать, тогда у меня было к ней больше симпатии, чем подозрений.
Ужинали мы молча. Все блюда казались пресными и невкусными, и я насильно запихивал их в себя, предусмотрительно накладывая в тарелку то, что пробовала Ютта. Чем черт не шутит — не хотелось завтра оказаться на препараторском столе с выжженным мозгом. И все же я что-то упустил или не учел, потому что после бокала вина начала болеть голова, и к концу ужина разболелась так, что пришлось принимать медикаментозные препараты. Но они не помогли.
Я хотел уйти спать в свой коттедж, но Ютта насильно оставила у себя. И я смирился — боль разрослась до такой степени, что стало все равно, чем мне грозит дальнейшее.
Ютта уложила меня в постель, дала снотворное и села в изголовье. Точечная боль пульсировала где-то у темени, как гнойный нарыв. С болезненной навязчивостью представлялось, что, когда воображаемый нарыв прорвет, наступит облегчение, но я всеми силами, будто от меня что-либо зависело, старался не допустить этого. Я боялся. До жути боялся, что гной воображаемого нарыва зальет мозг и я перестану существовать как личность. Рассудком я понимал, что эту фобию иначе как идиотской назвать нельзя, но ничего с собой поделать не мог. И не хотел. В отличие от навязанной сознанию высотобоязни в эту фобию почему-то верилось.
— Что за яд ты подмешала в вино? — пытаясь улыбнуться, спросил я.
— Шутишь — значит будешь жить, — сказала Ютта.