В либретто для оперы Пащенко, которое написал близкий к футуристам поэт Сергей Спасский, Пуганев представлен как стихийный, хотя и «идейный» борец за свободу: «Владейте мужики да казаки землей родной, а мне лишь конь лихой да степь нужна широкая да ветер, штоб бил в лицо!»[608]
Идеи «декрета о земле» волнуют и действующих в опере киргизов («У нас земля нет, дома нет»). Но в образе самого Пугачева акцентированы мотив «волюшки», стихийность, иррациональность бунта: «…ради вас пройду я бурею над усадьбами дворянскими, города одену пламенем, землю содрогну, как колокол…», «…разгорается по земле родимой ярым, ярым сполохом великий бунт», «…вся земля шумит, как лес перед грозой».Крестьянский бунт охарактеризован в опере как природный катаклизм. Ввести эту стихию в берега, по всей видимости, призван рабочий класс, чьи представители становятся эпизодическими, но глубоко положительными героями оперы. «Ну, коли так, как молотом ударим на врагов с тобою, государь», — обращаются они к Пугачеву. Однако драматургическая функция рабочих в опере — вполне резонерская. Центральным же, наряду с мотивом «волюшки», оказывается мотив одиночества героя.
Это одиночество парадоксальным образом роднит его с главным героем пьесы X. Ибсена «Бранд», которая так значительно прозвучала в русской предреволюционной культуре[609]
и наверняка была известна и либреттисту, и начинающему в те годы композитору. Ибсеновская коллизия и драматургическое ее решение довольно точно воспроизведены в кульминации конфликта Пугачева с его соратниками: они жаждут достичь выгоды, он предан бесцельной погоне за идеальной свободой; ответом на призыв Пугачева к бою становятся негодующие хоровые возгласы толпы («В бой? В бой? Снова? Снова? Что ж это? Он пьян!»). Все это воспроизводит ибсеновскую «партитуру» аналогичной сцены — одинокий в своем избранничестве Бранд ведет сопротивляющийся народ по смертельно опасным тропам к сияющим горным вершинам. На эту специфическую трактовку образа вождя, которая будет вытеснена в конце 1920-х — 1930-х годах более «приглаженными» идеологическими концепциями, «работает» и мотив мессианизма, который подчеркнут в ряде сцен хорового прославления в III действии с их напряженным ожиданием избавителя.Мотивы одиночества и мессианизма находят свое разрешение в финальном угрожающем глиссандо хора, отзывающегося на предсмертный призыв Пугачева: «Мы слышим, слышим…» Принеся себя в жертву, герой обретает посмертное единство с народом, народ же — своего спасителя.
Скандирование хора «Да славится заступник наш вовеки…» разрастается в лапидарный до-мажорный гимн. Различными музыкальными средствами Пащенко весьма точно воспроизводит излюбленный монументальный жанр рубежа 1920-х годов — скульптурный барельеф, к которому тяготели уже ранние революционные музыкально-драматические апофеозы.
Главным стилистическим ориентиром сочинения Пащенко стал «Борис Годунов» М. Мусоргского. Хоровая лексика оперы ориентирована на тот тип интонаций, который связан в «Борисе Годунове» с фигурой Юродивого и народными плачами. Выдвижение на первый план этой семантики типично для 1920-х годов. Парадокс заключается в том, что Мусоргский, которого так настойчиво на протяжении 1920-х годов пропагандировали деятели РАПМа в качестве революционного композитора, оказывается представлен в опере Пащенко тем кругом интонаций, который связан с выражением жалобы, страдания, безответного притеснения. Этот
Интонационный облик Юродивого в опере Мусоргского произволен от жанра колыбельной и является стилистической и идейной аллюзией к его же «Колыбельной Еремушки», где в саркастически обрисованном безрадостном будущем заглавного героя персонифицируется будущее России. Жанр «колыбельной» тематизируется в русской музыке на протяжении последних десятилетий XIX века под явным влиянием радикально-революционной фразеологии. Одна из заметных «вех» этого процесса — романс А. Бородина «Спящая княжна», воплощающий образ дремлющей, но готовой к грядущему пробуждению России (в отличие от фатально засыпающего у Мусоргского «Еремушки»),
Мотив