«Я – ницшеанец, – заявил Сент-Экзюпери Бёкле, когда они обменялись приветствиями. – И в то же самое время марксист». Каким образом он объединил в себе эти два диаметрально противоположных направления в философии, совершенно непонятно, во всяком случае, из радиоинтервью, впоследствии данного Бёкле по поводу их первой встречи. Все, что Бёкле смог вспомнить, это как Сент-Экс ощущал, что «заурядность должна быть организованна, вот почему я ницшеанец», и добавил: «Я не могу оставаться в подвале». Вот почему он выбрал авиацию, продолжил он объяснение, это отличная область для развития личности, расширения кругозора и роста над собой, так как в ней есть все: ощущение командного духа, товарищество и жертвенность перед лицом разделенных с друзьями тягот и опасностей и подбадривающий стимул соревнования и здорового соперничества.
Им было трудно прекратить беседу и расстаться. Какая радость для Сент-Экса снова погрузиться в культурную и интеллектуальную жизнь Парижа, после того как его морили голодом в пустыне! Париж поздних двадцатых, скачущий до изнеможения в искрометном веселье ритмов чарльстона, очарованный бульварными рефренами Мориса Шевалье, загипнотизированный темными ногами и лебединой походкой Жозефины Бейкер и пьянеющий под рыдающие аккорды российских цыганских оркестров, которых революция вынудила двинуться в дорогу. Париж, перегретый до конвульсий тлеющими угольками дадаизма и пламенных ссор сюрреалистов, Париж вуазанов и испано-швейцарцев, где всего за пару месяцев до приезда Антуана армада хорошо одетых мужчин с готовыми к бою прутьями ревела на Елисейских полях с Фредериком Луазо, сумасбродным кавалеристом, только что промчавшемся через пустыню Сахара в пыльном, но все еще изрыгающем огонь «бугатти».
Предыдущее лето было жарким, урожай винограда – великолепным, и вина 1928 года предполагались отборными, но их должны были превзойти куда более элитарные вина 1929 года. Франция не видела ничего подобного, начиная с 1911-го и тех душных лет, предшествующих началу Первой мировой войны. Теперь, как и тогда, мир танцевал на краю кратера вулкана, и сентябрьский крах Уолл-стрит был столь же далеким и незаметным, как крошечное облако размером с руку младенца. В кино вот-вот должен был прорваться звуковой барьер, блестящая звезда Греты Гарбо начинала восходить на кинематографическом небосводе, и, как Бёкле позже отметил, пионеры авиации вели счет новым невероятным триумфам в небе. Янси и Уильямс совсем недавно пролетели из Соединенных Штатов до Сантандера за тридцать два часа, а два британца, Гарри Ульм и Кингсфорд Смит, пролетели от Сиднея до Кройдона в рекордно короткое время. Неприятные проблемы военных репараций были решены, поверхностно по крайней мере, Янгом. Бриан и Келлог подписали договор, гарантирующий вечный мир, и академический доктор Брунинг стал канцлером мирной Веймарской республики.
Все, казалось, менялось к лучшему в лучшем из возможных послевоенных миров, и нигде не могло быть прекраснее, чем на Монпарнасе, где теперь жили Пикассо и Кислинг, где недавно открывшийся «Купол», с его оркестром на антресолях и танцующими девушками в свободных платьях без лифа и шляпках «колоколом», быстро вытеснял «Хуторок сирени» Клозери де Лила, дорогой сердцам Хемингуэя и его друзей. Луи де Брогли, посмевший бросить вызов Эйнштейну на его собственной родине, Жорж Бернанос, огонь, сера и плеть для развращенного христианского мира, и Тагор, восточная мудрость и мистика, – вот кто рождал разговоры о себе в городе. «Париж улыбался, немного самодовольно и с легким оттенком излишней самоуверенности, – как вспоминал позже Бёкле общее настроение, царившее тогда в городе, – и Сент-Экс с восхищением принимал жизнь. В его взгляде сквозила радостная готовность обнять все».