Возможно и это — внешняя похожесть отдельных фрагментов и фигур на привычные фламандские мотивы тоже отчасти способствовала успеху. Может быть. Но одно остается решительно непонятным: почему, найдя «золотую жилу», Ватто не только не стал увеличивать тогда число своих военных картинок, но и в будущем избегал этой темы. Здесь есть нечто, безусловно заслуживающее размышления. И первое, что кажется важным, это некоторая однозначность картин — качество, вообще совершенно не свойственное Ватто. Он здесь лишь внимательный, но спокойный созерцатель, его занимает только одно настроение, одно состояние людей и пейзажа, он не ищет той двойственности, того открытого или тайного парадокса, который будет жить в подавляющем большинстве его вещей. В этой его теме нет и той иронии, пусть даже совершенно микроскопической ее доли, вне которой он не способен видеть и воспринимать мир. Можно было бы сказать, что тяготы военных будней — тема, в принципе своем не допускающая эмоциональной неопределенности, усложненного подтекста. Может быть, поэтому Ватто и казалось, что он сказал все, что сумел? Может быть, с возвращением в Париж иссяк источник реальных впечатлений, а Ватто не хотел насиловать воспоминания или же фантазировать на столь земную и конкретную тему? Тут, видимо, не помогла и дружба с де Ла Роком, продолжавшаяся долгие годы (это последнее обстоятельство тоже не позволяет преувеличивать роль де Ла Рока в создании военных картинок Ватто).
На родине Ватто свел еще одно знакомство — с местной знаменитостью скульптором Антуаном Патером, бодрым сорокалетним господином, неутомимо украшавшим церкви Валансьена и близлежащих городов искусными композициями из дерева и камня. То есть вовсе не исключено, что Ватто и раньше знал Патера, но тогда мастеру не было никакого дела до мальчишки — неудачливого ученика Жерена. Теперь же для провинциального скульптора, пусть даже и известного, приезжий молодой человек был столичной штучкой, живописцем, уже имевшим заказы, знавшим прославленных парижских художников. Вследствие этого Патер попросил Ватто быть покровителем его сына, начинающего живописца. Вероятно, вместе с пятнадцатилетним Жаном-Батистом Ватто возвращается в Париж. У него появился ученик. Он приободрен успехом своих военных сцен, хотя и потерял охоту впредь заниматься ими. Неудача с Римской премией еще, быть может, саднит самолюбие, но все же отходит понемногу в прошлое.
Он больше не подмастерье.
И если прежде, говоря о картинах Ватто, приходилось помнить, что рядом с ним был учитель, что он был лишь относительно самостоятелен, то после поездки в Валансьен Ватто — это только Ватто.
ГЛАВА VIII
В Париже он принимает приглашение Сируа — заказчика военных картинок поселиться у него и на него работать. Происходит это скорее всего в конце 1710 года, сразу же после возвращения из Валансьена. Ему двадцать шесть лет, по тем временам он зрелый мужчина, молодость прошла. Ему, однако, не пришлось ее пережить — обычной человеческой молодости, ощущения простой радости телесного здоровья, избытка сил, нравственного подъема. Он давно уже серьезно болен. Юность, молодость, зрелость измерялись только внутренней пылкой и скрытой жизнью, постоянной работой фантазии, чтением, размышлениями, не говоря о часах, проводимых у мольберта. Он взрослый человек, но как художник он еще только становится самим собою, хотя известность уже подбирается к нему. Ему предлагают заказы — особенно на батальные темы. Нет, он полностью к ним остыл — вот есть способный юноша месье Патер, пусть он займется этим.
Ни один из биографов, ни один из документов не говорит, что известность сделала Ватто веселее или увереннее в себе. Нигде не упоминается ни о романах его, ни о самых пустяковых интрижках. В одном из писем месье Сируа говорится о болезненности Ватто как о давно известном обстоятельстве. Письмо написано в конце 1711 года.
Он работает много, но заказные работы его тяготят. Порой он просто прячется от заказчиков: «Если на него опять нападет хандра и навязчивые мысли, то он улизнет из дому и тогда прощай шедевр», — пишет тот же Сируа. Вы слышите: «опять нападет хандра». Опять! Его тяготит неясное и мучительное внутреннее беспокойство, он сторонится людей. В какой-то мере это можно понять: он, с такой восторженностью рисующий грациозные фигуры актеров, актрис, просто изящных и молодых людей, он, который уже становится поэтом беззаботных празднеств, простых и вместе утонченных человеческих радостей, он, сотворяющий на холстах земной, не безгрешный, но тем еще более привлекательный рай, он не в состоянии хоть на мгновение почувствовать себя его участником. Он избегает сочувствия близких и насмешек чужих, ищет доброту в людях, но смертельно боится обмануться в них. Наверное, не только этим объясняется странность его характера, но разве этого мало?