Кто бы ни был изображен на картине, на ней лежит отсвет чьих-то конкретных судеб: портретность, пусть завуалированная, в этой вещи присутствует. Он знал сцену, знал актрис и актеров, а это означает, что вольность нравов и суждений была ему достаточно хорошо известна, что, какие бы отвлеченные феерии он ни живописал, суровый и фривольный лик реальности от него скрыт не был. Судя по его картинам он не прятался от этой реальности, видимо, она просто не занимала его воображение и кисть. А скорее всего, дело могло обстоять и сложнее: хорошо зная неприглядную суть закулисной жизни, он тщился оставить в картине ее праздничную театральность, отлично понимая, что актеры — обычные люди в обыденной жизни, но на сцене и вообще в театре они и в самом деле служители муз и достойны соответствующего восприятия и зрителями, и художником.
Это уже позиция.
Так и написал он четырех артистов с арапчонком — они вне обыденности, их лица хранят еще оживление спектакля, они еще не принадлежат себе, они еще на сцене, хотя и не играют более, они постепенно возвращаются к обыденному существованию, но тревожный свет театральных огней, живописность костюмов в сочетании с очевидной портретной конкретностью лишь подчеркивает правду, если можно так выразиться, обычных характеров в необычных обстоятельствах.
Вновь Ватто избегает определенности, однозначности: не так часто он пишет реально существовавших актеров. Здесь, несомненно, портреты. И тогда он усложняет общее настроение, изображая своих персонажей между бытом и сценой, оставляя зрителю догадываться, что перед ним — портреты персонажей пьесы или актеров, отыгравших спектакль.
Эта крошечная, написанная на дереве картинка — всего двадцать пять сантиметров в длину — одно из совершеннейших в своем роде созданий Антуана Ватто; все кажется здесь продуманным до мельчайших деталей, хотя не расчет, но интуиция водила рукой художника. Контрастный колористический взрыв слева: красный с темным мехом кунтуш «мадемуазель Демар», белый тюрбан, оттеняющий теплый румянец лица, черная бархатная маска, пустыми своими глазами словно глядящая на зрителя; а к центру и к правой части картины цветовые пятна становятся больше, становятся менее яркими и контрастными, цветовой накал охладевает, успокаивается, лицо арапчонка живее и светлее глухой маленькой маски, еще больше и мягче по тону шляпа в руке старого актера, и цвета костюмов делаются все нежнее и прозрачнее, и взгляды спокойнее, а цветовые сочетания уже не контрастны, но максимально смягчены, цвета нежно переливаются друг в друга, послушно аккомпанируя спаду эмоционального состояния персонажей.
Не верится, что это целиком написанная с натуры вещь, скорее всего, актеры пришли в картину с зарисовок и набросков, сделанных в разное время, а объединило их ощущение и восприятие самого художника, не раз, наверное, видевшего актеров сразу после выступления и подсмотревшего это по-своему интимное состояние комедианта, возвращающегося к самому себе.
И все же он тяготеет скорее к амплуа, чем к их воплощающим актерам.
Он старается сохранить спасительную для него черту между сценой и им, зрителем-художником, он хочет соединить в один предельно концентрированный и не обремененный прозаической усталостью образ тысячи раз виденные персонажи. Мы уже вспоминали, что к этому жанру тяготели и «Обольститель», и «Искательница приключений». Теперь же на сцене его мольберта — солирующие персонажи. Здесь отсутствует даже тот смутный намек на сюжет, что мелькал в прежних его театральных композициях; это театральный образ, в себе замкнутый, со своей внутренней динамикой, со своими и скрытыми, недосказанными чертами, и с чертами, напротив, настойчиво демонстрируемыми зрителю.
Знаменитейший пример подобного рода — пара луврских картин: «Равнодушный» и «Финетта»
[28]. «Равнодушный» или «Безразличный» — оба перевода равно приблизительны — персонаж, старающийся с неким лирическим спокойствием воспринимать кипящие вокруг театральные страсти.Он один в картине, этот юный актер, он движется навстречу зрителю из оливково-золотистой дымки, в которой угадываются сумеречный лес и вечернее небо.