Сравнительно ранний успех Ватто у самых чутких знатоков — точный и правдивый индикатор вкусов и исканий времени. Мало кто из художников мог похвастаться при официальной неизвестности столь высокой репутацией и обилием заказов. Смешно было бы полагать, что покупатели в ту пору были умнее или проницательнее, чем в иные времена. Только время — оно и в самом деле было особенным. Не будем забывать — у истоков философии XVIII столетия суждения Локка о том, что нет в разуме ничего, чего не было бы первоначально в ощущениях, но совсем немного времени спустя Лейбниц — старший современник Ватто — напишет о плодотворной силе рефлексии, иными словами о способности ума размышлять о самом себе. Не будем забывать и о том, что в размышлениях Локка и Лейбница закладываются основы нового понимания психики, что вскоре Кант заговорит о подсознании: «Рассудок больше всего действует в темноте… Мы не всегда можем выразить в словах то, что мы думаем». Рискнем сказать, что вовсе не сведущий в философии Ватто более всего был увлечен изображением того, что трудно передать словом. Художник был в гуще еще не высказанных, не сформулированных проблем, он угадывал интуитивно идеи, только ждущие своего часа.
И говоря об искусстве первой четверти восемнадцатого столетия, в самом деле не о ком вспомнить, кроме как о Ватто, если думать о художниках истинно великих. Это странно, но это так. Он был ближе к литературе и философии своего времени, нежели к искусству изобразительному, но это вовсе не означает, что картины его вырастали из книг. Просто он мыслил, скорее, в духе Свифта, чем в духе Куапеля, сам, разумеется, не ведая того; он был словно одним из корней только подымающегося дерева, еще не знающего, какова будет крона.
Можно лишь пожалеть, что грациозное и мудрое его искусство не могло в ту пору соприкоснуться с теми удивительными картинами, что начинали писать тогда в России молодые мастера петровской поры. Они не знали ничего друг о друге — французский искушенный, зрелый, печально и горько одухотворенный мэтр и юные живописцы, закладывавшие азы новой отечественной школы, жадно и пытливо, наивно и мудро вглядывавшиеся в мир. Их роднит лишь время и острая индивидуальность, умение смотреть на мир, минуя салонные схемы и расхожие образцы. Было бы натяжкой искать меж ними общее, но разве можно игнорировать то, что они были современниками.
Словом, говорить о тех, кто жил в ту же пору, что и Ватто, значит искать тех, кто связан с ним лишь опосредованно, так сказать, через дух времени, о тех, чье присутствие в его жизни осталось тайной для него самого. Он был одинок в исторической своей судьбе, как и в судьбе личной.
К ней мы и вернемся.
ГЛАВА XIX
В годы, когда Ватто пишет лучшие свои вещи, мы не видим его. Жизнь художника течет в некоем вакууме, не пересекаясь ни с чьими жизнями, ни с какими-либо событиями эпохи. Ничего, решительно ничего не известно о том, что с ним происходит. Только картины доступны нашему взгляду, только по ним можно стараться что-нибудь — большею частью тщетно — угадать. Поэтому так хочется поймать хоть какую-то связь между крупицами известных фактов и сохранившимися холстами.
Как раз касательно тех вещей, о которых только что было упомянуто, тех, что писались скорее всего из-за того, что писать их было принято, есть упоминание в собственноручном письме Ватто Жюльену, свидетельствующем лишний раз также и о его любви к Рубенсу.