Как тяжело давление земли, как равнодушно все ее цветенье... Став бестелесной, девочка каждый год в день своего рождения появлялась у места своего захоронения, невесомо опускалась у могилы и задумчиво шевелила траву, как волосы земли. Потом рядом с ней поместили труп мужчины с бородавчатым носом и иссохшей совестью, и больше здесь никто не появлялся.
Как скорбна красота ее чахотки (это была совсем другая девочка, старше той, дочки летчика, и у нее была чахотка), как призрачен румянец впалых щек (почему он полюбил ее?), как грациозна осторожность ее порывистой походки (она была длиннее его раза в полтора с четвертью), как огненен внезапный взор огромных глаз (какого цвета?).
Потом он написал для нее стих, хрипло дышащий любовью, потом еще один стих, едва дышащий любовью, потом третий стих, в нем любви, пожалуй, не было, а был только хрип. Потом она вылечилась, выросла, вышла замуж. Удачно. Родила дочку. Удачно. Потом вторую. Удачно. Третью. Удачно. Муж сказал: хватит. Однажды они ехали на юг на машине всей семьей, — она, муж (он к тому времени сделался доктором каких-то наук, чем втайне весьма гордился и втайне немного обижался на жену, когда думал, что она этим не гордится) и три дочки (как они поместились, толстухи, на заднем сиденье, они не знали), и когда машина отъехав порядочно за пределы города N, вдруг вбежала на холм, с которого внезапно открылся неохватный простор полей, засеянных пшеницей сорта “рекордистка-147”, а среди колосьев неожиданно заголубели акварельные мазки сорняковых васильков, она сказала мужу:
— Останови.
— Ты чего? — пошутил он. — До ветру прогуляться?
Она ничего не ответила, нахмурившись, вглядываясь в воспоминания напряженно (когда проезжали через город N, какой-то поворот улицы, где на углу стоял двухэтажный кирпичный дом с оббитыми стенами, напомнил ей, как звук издалека, знакомую мелодию любви), потом вышла из машины, выставляя длинные и все еще стройные ноги, и пошла в поле к акварельным василькам. Там она опустилась на колени под тяжестью переполнявшей ее печали и, закрыв лицо длинными пальцами в золотых кольцах, вздрагивая полными плечами, зарыдала сладко и страшно, повторяя бессмысленно: “Боже мой, за что? за что? за что?”
Низкие серые грязные небеса влачатся, давясь дождем, над городом, жирным асфальтом, над холодной зеленью скудных палисадников, над горькой стылостью уставленного домами пространства, влачатся с густым шелестом за край города, за его желтые стены, где ждут, притаясь...
Егор поднял голову: “в небе, ко всему приученный, бессмысленно кривился” зелено-красный диск огромной луны. Только что наступило раннее утро обычной белой ночи. Егор думал о прожитой жизни. Она казалась такой большой в прошлом, хотя на самом деле была короткой, как июньский сумрак. Тринадцать часов тому назад произошло исключение из института. Студенты приходят и студенты уходят, а институты пребывают вовеки. Начинало исполняться пророчество школьных педагогов, суливших ему жизнь бесприютную, изгойную. Все взболталось в душе и только-только начинало укладываться.
Он сидел на гранитной ступеньке у самой воды и смотрел на вздыбленный мост. Так неспеша и так нетленно Нева течет передо мной, и кажется недвижной пена над серою ее волной, и крики чаек так гортанны, и столь причудлив их полет, что это чем-то очень странным, средневековым отдает. Уходит ночь, у волнореза густее смоляная мгла, и пахнет морем и железом, и блекнут мысли и дела.
Он прошел искус социального испуга. И утренняя ночь успокаивала, нашептывая контрабандные желания: чтоб все миновалось, чтоб все устроилось, чтоб все было хорошо.
Подошел, спустился по ступеням и сел рядом у воды потрепанного вида в сером пиджаке с обвислыми плечами, но с чистым, воздушно прозрачным, иссушенным возрастом и эпохой лицом — человек. Поздоровался.
Егор скосил глаза, повернул лицо, промолчал.
— Какая ночь! — веселым игривым голосом заговорил человек. Он оказался стариком. — Какая ночь! Вы извините, не примите мое желание разговора за шизонавязчивость. Я каждую ночь прихожу сюда посидеть во всякое время года, а теперь вдруг вижу, что вы здесь. Дай, думаю, подойду, думаю, и спрошу, а вдруг, думаю, что вы испытываете те же чувства, что и я. Тогда мы могли бы на время обменяться чувствами ради чувства новизны. Вам, очевидно, неведомо чувство отсутствия чувства желания.
Егор лениво удивился, пожал плечами: устал от слов и не верил.
— Как хотите, — согласился старичок. — В такую ночь и в этом городе все возможно. Что вообще возможно, и даже более того. Вам сколько лет?
Егор дважды махнул ладонями, растопырив пальцы.
— О! — уважительно отозвался старичок. — Это уже не годы, а лета. Лета старушку-музу гонят из постоялого двора, а буря мглою нас накроет, и завтра будет как вчера.
— Вы поэт, — сказал Егор, — а зачем? Зря вы так.