В Гдыне я провел несколько месяцев и познакомился со всеми портовыми и гостиничными шлюхами, включая и ветеранок, дающих в подворотнях, и знаешь, они выслушивали меня с пониманием, потому что я, видно, не был первый, кто вел поиски; они не раз хвастались мне, что некоторые мужчины по-настоящему влюбляются в них, но помочь мне ни одна не могла. А у меня не было даже снимка. Я никогда не фотографировал ее. В доме фотоаппарата не было, не знаю почему, и вообще за эти четыре года мне ни разу не пришло в голову сфотографировать ее. Ах, нет! Как-то на именины я захотел в подарок фотоаппарат, но она поморщилась, дав понять, что ей не нравится, и я уступил. Я во всем уступал ей, больше, чем матери, причем без принуждения, а с какой-то собачьей готовностью. Хэл как-то сказал, что ее кожу чем-то специально напитывали, да и эта ваниль, как сам понимаешь, тоже была химия. Но чем, я уже не помню. Я постепенно утрачивал надежду, но постепенно и привыкал, к тому, что ее нет. Я снимал комнату, и надо было на что-то жить. И тогда – ты не поверишь – я встретил на улице Барбару.
Оказалось, что она скрипачка в Музыкальном театре и что там ищут концертмейстера. Дома я все-таки немножко играл для собственного удовольствия, и этого оказалось вполне достаточно: меня взяли. Впрочем, не знаю, может, это Барбара мне сделала такую протекцию. Я начал вести в меру нормальную жизнь. В меру. Пришлось заново учиться общаться с людьми, придумывать что-то на тему, чем я занимался после окончания учебы. Принимать к сведению, что они чего-то от меня хотят, что надо вновь быть с ними предупредительным, уступать им. Напрягаться, делать реверансы. Понимаешь? Лучше всего относилась ко мне одна странная знакомая, она как-то заговорила со мной на улице, мы с ней перекинулись словом, потом несколько раз встречались, она как-то симпатично, хорошо смотрела на меня, хотя сама была не слишком красива. Впрочем, может, она была и красивая даже, но после Лильки… Я вполне мог переспать с ней, знаешь, встреча на одну ночь, но эту, похоже, такое не интересовало, да и меня тоже. Так что я был достаточно пассивен, и она, видимо, это почувствовала, потому что однажды взяла и не пришла на свидание в кафе. И общий привет.
Я до того оттаял, что даже позвонил Люсе, чтобы узнать, как чувствует себя мама. Люся разговаривала со мной как с последней сволочью, ругалась больше обычного, но трубку все-таки не бросила, и я был ей благодарен за это. Как-никак я утратил право выпендриваться. Я узнал, что мама болеет, но видеть меня, вероятней всего, не захочет. Я подумал, что надо будет в выходные посетить ее, не можем мы относиться друг к другу как враги. Возможно, я испугался, что она не простит меня перед смертью. Понимаешь, сейчас мне очень трудно определить, что я тогда чувствовал, а что теперь приписываю себе задним числом. Но я так и не поехал в Варшаву. Тогда мне это было еще слишком тяжело.
С Барбарой я незаметно подружился. У нее был муж, двое детей, она растолстела, и временами мне не верилось, что столько лет она была для меня причиной таких мучительных и возбуждающих воспоминаний. Как-то мы сидели после премьеры, она была уже здорово под мухой, ну а я трезвый, поскольку подшитый, и чувствовал я себя таким несчастным, что расчувствовался и стал рассказывать ей, правда весьма осторожно, как я смотрел на нее, словно на икону, – так я это определил. И представляешь себе? Она расхохоталась, страшно громко, потому что стала вульгарной бабой, и объявила мне: «Адам, да я в ту пору зациклилась на сексе и переспала с половиной Академии, тебе достаточно было только руку протянуть. Твоя мама, наверное, знала об этом, потому что иначе я не очень понимаю, зачем она попросила меня играть вместе с тобой. Но ты был такой скромник, а потом непонятно почему надулся».
А я и не знал, что мы репетировали этого Шимановского по инициативе матери, и, кстати сказать, не очень-то я верю, будто моя мать была способна подсовывать мне женщину. Но я был потрясен этим признанием Барбары; знаешь, это ужасное чувство, когда за что ни схватишься, в руке у тебя оказывается говно; в ту ночь я пошел на прогулку по пляжу в сторону Орлова, бродил несколько часов и вдруг подумал: «А что я, собственно, тут делаю?» Был январь восемьдесят девятого, я уже больше полугода торчал в Гдыне, и было совершенно ясно, что Лили я тут не найду, что она, вероятней всего, никогда здесь и не бывала, а заодно до меня постепенно стало доходить, что непонятно, чего, собственно, я ищу, но словно я был обречен думать в двух направлениях одновременно, мне пришло в голову, что, возможно, она ждет меня в той нашей квартире на Желязной, от которой у меня все время сохранялись ключи, хотя за найм я не платил, поскольку не знал – кому. На следующий день я объявил в театре, что увольняюсь, доработал до первого и возвратился в Варшаву.