Расспрашивать потерявшего речь отца о самочувствии и произносить бодрые фразы о скором выздоровлении Острихсу казалось не только бессмысленным, но даже, отчасти, кощунственным. Поэтому он принялся рассказывать о том, что произошло с ним со времени его отъезда из Ялагилла и осталось за пределами весьма скудной переписки с родителями. Получалась очень длинная, калейдоскопически пестрая и жизнерадостная история. Острихс намеренно оставлял за рамками своей устной повести все тяжелые, неприятные или просто сомнительные моменты, отдавая все время описанию несчетного количества мест, в которых он побывал, своим впечатлениям о природе и архитектуре, забавным случаям, свидетелем или участником которых от становился, кочевому быту, портретам своих спутников, а также просто встречных-поперечных, чем-то приковавших его внимание… В попытке как-то оправдать (не для себя, а для отца!) свое собственное положение недоучки, он погружался в изложение иногда очень сложных предметов, которые изучил в результате настойчивого и почти непрерывного самообразования, попутно демонстрируя совершенно незаурядную эрудицию.
По всем реакциям отца Острихс чувствовал, что доставляет ему удовольствие своими рассказами, и старался изо всех сил, прерываясь только в тех случаях, когда больного кормили, переодевали, переворачивали, или становилось видно, что Фиоси заснул, убаюканный льющейся речью и успокоенный действием обезболивающих препаратов. Это было все, чем сын мог хоть как-то оплатить свой долг перед отцом.
Визиты продолжались недолго. На пятый день Фиоси очень тихо умер, без какой-либо агонии, все с той же еле заметной улыбкой на губах, слушая очередную чудесную сказку из жизни собственного сына…
После похорон отца Острихс очень скоро начал тяготиться домашней обстановкой.
Жизнь старого дома была тиха, крайне бедна событиями и полностью лишена необходимой Острихсу степени интеллектуального напряжения.
Интересы Ямари и в прошлом ограничивались очень узким кругом, а точнее, даже треугольником, вершинами которого были муж, сын и ведение домашнего хозяйства. Теперь, с утратой Фиоси и заметным (не географическим, но психологическим) отдалением сына, ее существование стало еще более незатейливым, грозившим приобрести окончательную одномерность. Желая что-то еще сделать для сына, Ямари попробовала уговорить Острихса, чтобы он перевел на себя все наследство, оставшееся после отца. Оно было совсем невелико, но при скромных запросах позволяло вполне сносно существовать на небольшую ренту. Острихс решительно отказался, заявив, что и без того чувствует себя в моральном плане совершенно ужасно, так как по-прежнему находится на содержании у престарелой матери, вместо того, чтобы быть ей опорой.
Ямари, конечно же, горячо возражала, говорила в том смысле, что все, накопленное ими с Фиоси, — это для него, Острихса, единственного и любимого сына; что в могиле ей все равно ничего из того не понадобится, и тому подобное, что обычно произносится в таких случаях. Острихс был тверд, заявил, что и речи о получении им отцовского наследства быть не может, и огорошил мать тем, что собирается в скором времени вновь и, возможно, надолго уехать. «И никаких больше «стипендий» от тебя, мама! — то ли потребовал, то ли попросил он. — Я, кажется, нашел способ вести тот образ жизни, который единственно меня устраивает, и при этом не висеть у тебя на шее…»
Ямари попробовала робко упрекнуть сына, высказав ту простую мысль, что лучшей для нее опорой в ее нынешнем положении были бы не наследство и материальный достаток, а постоянное нахождение рядом заботливого сына.
Острихс долго молчал, и было видно, что размышление его мучительно. Он не мог не признать совершенно очевидную правоту матери и справедливость ее слов, но происходившее в нем переживание не было борьбой за принятие решения. Решение уже состоялось. Нужно было заставить себя перешагнуть через этот жалобный материнский призыв и потом как-то уживаться с чувством собственной тяжелой и неискупаемой вины…
Настоящего оправдания он для себя не находил, а врать не хотел, поэтому слова его были банальны, как банальна всякая правда: