Стихийность и бесплановость были причиной еще одной особенности григорьевской критики: он смело переносил в подготовляемую статью целые куски — иногда по нескольку страниц! — из своих старых публикаций. Оно и понятно: если бы каждая новая статья строилась по своему особому плану, то невозможно было бы представить подобное нецитатное вписывание больших отрезков из более ранних работ. И наоборот, если мысль причудливо вьется и перескакивает с одной темы на другую, то «чужие» вкрапления не выглядят в статье инородным телом. Тем более, если данная тема не получила у критика нового истолкования, отменяющего старое. Поэтому у Григорьева так много вставок. Из статьи «О комедиях Островского и их значении в литературе и на сцене» (1855) в «После «Грозы» Островского» (1860) перенесены обзор творчества драматурга и рассуждение о соотношении национального и народного; критика Гегеля и исторической школы в статье «Развитие идеи народности в нашей литературе после смерти Пушкина» (1861) оказывается почти целиком переписанной из «Взгляда на современную критику искусства» (1858). Более того, обширная статья, растянутая на три книжки «Времени», — «Лермонтов и его направление» (1862) — вся, как лоскутное одеяло, сшита из различных отрывков предшествующих статей. Иногда встречались и тройные переносы. Противники замечали эти перепечатки, издевались над Григорьевым, но он не обращал внимания на глумление и продолжал заниматься, если так можно выразиться, автоплагиатом.
Принципиальная бесплановость и даже хаотичность была еще связана с важным аспектом григорьевского метода, декларируемым в программной статье «Критический взгляд…» так: «Критика пишется не о произведениях, а по поводу произведений». Может показаться, что тем самым Григорьев сближал свой метод с добролюбовским, ибо этот радикальный критик тоже говорил, что он пишет статьи «по поводу». Но сближение обнаруживалось только по пути до очень важного угла, после чего критики расходились в разные стороны. Общее было во внимании к историческому и общественному фону, к нравственному анализу характеров и коллизий, однако Добролюбову этого было мало, он желал произнести социально-политический приговор, его статья была как листовка, как лозунг с призывом, что нужно делать, как изменить жизнь к лучшему; Григорьев же был убежденным противником приговоров, он считал, что всякие попытки изменить жизнь приведут к искусственному втискиванию живых, органических явлений в прокрустово ложе теории. Поэтому он требовал бережного и как бы объективистского отношения к искусству, к художественным образам: «Берите нас, каковы мы родились», — писал он в одной статье в «Москвитянине» («Обозрение наличных литературных деятелей», 1855). Конечно, в реальности страстная натура критика, его живая заинтересованность в искусстве заставляла его ломать такие установки и активно защищать или отрицать соответствующие явления, вторгаться и в жизнь, и в искусство. Но без политических приговоров и без общественно-политических перемен!
А применительно к статьям самого Григорьева тоже можно бы сказать: «Берите нас, каковы мы родились». Их первозданная непричесанность, уходы в сторону, обилие противоречий компенсируются яркой талантливостью, самобытностью, широтой познаний и кругозора, глубиной анализа. Это понимали почти все его близкие, но далеко не все из них хотели объективистского приятия, а некоторые из них даже вмешивались, желая «причесать» то или другое в статье Григорьева, выбросить непонятные термины. Таковым был в «Москвитянине» Погодин (а иногда и друзья по «молодой редакции», даже любимый Островский), а в «Русском слове» — Полонский, который упрекал товарища за обильное употребление иностранных слов, за стилистические шероховатости. Однажды он придрался к фразе «Русский народ переживает двойную формулу». В самом деле, «формула» употреблена в довольно метафорическом смысле. Однако я считаю, что Григорьев мог ее заимствовать у Пушкина, почему-то любившего этот термин; см., например, в его рецензии на 2-й том «Истории русского народа» Н.А. Полевого (1830) рассуждение о своеобразии России, по сравнению с Западной Европой: «…история ее требует другой мысли, другой Формулы».
Григорьев ярился по поводу замечаний коллеги, отбивался, привлекал графа как арбитра. В большинстве случаев это ему удавалось. А озлобление на Полонского росло. Григорьев, не без основания, считал Полонского и по широте образованности, и по уму ниже себя и никак не хотел ему подчиняться. Два не очень практичных и совсем уж не «хищных» литератора оказались в одной берлоге, повели себя как медведи и стали атаковать графа ультиматумами «или — или», Кушелев-Безбородко предпочел Григорьева, к лету 1859 года Полонский вынужден был уйти из редакции «Русского слова».