А Иван Афанасьевич и перечить не стал, сам видел: отрезанный дочь ломоть. Как пошло у нее наперекосяк, так уж теперь, видно, и дальше пойдет. Что ж, езжайте, Надежда Ивановна, скатертью дорожка. Иван с нами останется, усыновим. (Это он сразу решил, как только о беременности дочери узнал.) А теперь и души не чаял в первом внуке своем, старшие сыновья не женатые еще, а дочки – мал мала меньше, когда еще до них очередь дойдет! А только уж он теперь их от себя не отпустит. Сперва замуж, а дальше – уж как душеньке твоего супруга будет угодно! Хоть в университет, хоть на курсы, хоть… в бомбистки! Ну, это… так, в сердцах сорвалось, с досады, не приведи Бог дочерей своих верками фигнер да засулич на скамье подсудимых узреть!
Так и укатила Надежда Ивановна в свой Петербург. Матушка поплакала-поплакала о непутевой, да скоро и утешилась свет-Ванечкой. А Ивана Афанасьевича позвали в Москву дела неотложные – сам умнейший и благороднейший Александр Иванович Гучков.
7
Лето тысяча девятьсот пятого выдалось жарким не только по небывало высоким температурам – горели помещичьи усадьбы по всей Руси, что свечечки. И много, много надо было молодых жарких сердец, готовых отдать души свои и приложить руки свои для запаления всей необъятной, в неподвижной дреме лежавшей России.
Вот и золотой август кончается.
«Бога нет, царя не надо, губернаторов побьем, податей платить не будем, сами в каторгу пойдем», – мурлычет себе под нос революционную частушку Наденька – во рту травинка.
Ах, что это вы поете, барышня?
Едет Наденька на простой мужицкой телеге, в свежем, душистом сене полеживает и грызет сладчайшие янтарные яблочки – вкусно!.. А вокруг убранные хлебные поля, скирды закатанного сена, голубая небесная лазурь – благодать!
Рядом с Наденькой два товарища, старый ее знакомый Петр и совсем незнакомый Лева Гольд. Везут они спрятанные в сене прокламации. А в прокламациях тех вся правда, какая ни есть, сказано, что от народа власти скрывают, что самый лютый народный враг – царское самодержавие. Вот змея, которая обвила всю матушку-Русь и сотни лет сосет народную кровь!
Петр трещит не умолкая, объясняя везущему их мужику, что такое социализм.
– Вот у вас, положим, помещик. Сколько у него земли, а? А у тебя? А у твоего соседа? А?.. А почему, собственно?! Разве это справедливо?
– Так-то оно так… – вздыхает мужик. – Так ведь так оно испокон веков…
– Не должно быть так! – распаляется Петр. – Это все надо решительным образом поломать! – И он изо всех сил рубанул рукой воздух. – И – всё заново! Чтобы все равны! Знаешь, брат, была такая французская революция? Слыхал? Нет? Темные вы!.. – вздыхает. – Эдак вас еще сто лет просвещать!.. Так вот французы своего короля с королевой – бац! – на эшафот! Головы долой! И всем, кто против революции, – тоже! Зато для всех простых французов – свобода, равенство и братство!
– Ну куда уж нам до французов… – то ли вздыхает, то ли улыбается в бороду мужик.
– Ничего! – подбадривает нерешительного возчика Петр. – И мы сможем! Надо только нашу программу народу как следует объяснить! Не платить податей царю-кровопийце! Не давать рекрутов на антинародную войну убивать наших братьев-японцев! Вот увидишь, как только народ осознает да подымется на борьбу! И ты… как тебя, говоришь… Кузьма? И ты, Кузьма, помяни мое слово, еще увидишь зарю новой жизни! И возликуешь! А всех врагов народа – повесим!
Лева Гольд сидел, поворотившись спиной к соратникам, и всю дорогу молчал. Трудно сказать, о чем он думал, глядя в бескрайние российские дали, на сжатые хлебные поля с темными полосками леса на горизонте. С товарищами своими он тоже почти не разговаривал. Петр пробовал его расшевелить, Наденька начинала кокетничать, но Лева оставался строг и бесстрастен, он смотрел как-то поверх голов своих товарищей и в сторону, в какое-то недоступное для их взора пространство. И часто казалось Наденьке, что легкая, едва уловимая тень презрения застывала на Левиных губах, когда ему, словно против его воли, приходилось все же что-то отвечать товарищам.